Олимпиада и думать в том, казенном, направлении не собиралась, не напомни Васенька о тюрьме. Ей пуще всего тоску-тревогу Парамошину убаюкать хотелось, боль в побитом теле утишить. Ну, а коли напомнил — потекла мысль от воображения: «Кто ты, Васенька? — размышляла, пока он спал. — Может, сынок мой, только искалеченный до неузнаваемости? Вот про тюрьму обмолвился. Хотя где уж там: моему-то родименькому все пятьдесят уже. А этому — есть ли сорок? Да и городской, сразу видать: бородку носит. Прежде бородка деревенским украшением была. Ныне — другая мода. И речь у него не наша, разговаривает гладко, по-печат-ному».
Ах Васенька, ах Парамоша! Вздохнешь печально, глядя на тебя. Откуда бабе Липе знать, какого ты поля ягода, какой формации личность? Не видывала она за свой крестьянский век таких выкидышей площадных. Разве что в последнее время — при мелькании за окном вездесущих туристов. Не видывала, не знавала, а главное — не обжигалась о них. Зато уж я с такими Парамошами бок о бок нажился! Немало таких Васенек, неведомых Олимпиадиному жизненному опыту, проводил я глазами в небытие, ибо ничем их спасти от смертельной печали было уже невозможно. Это из тех мечтателей слабовольных, которых поманило его величество Искусство, поманило красотой мечты, одурманило умственность, жиденькую волю всколыхнуло видениями прекрасного и отбросило тут же, как недостойных, непосвященных, неспособных каторжно, не разгибаясь ни в мыслях, ни в мышцах, трудиться, работать, ишачить, усердствовать. Нести крест художника. Отвергло, как непригодных к подвигу творца. Рассчитывавших исключительно на чудо. А чудо, если не ошибаюсь, — это итог, а никакое не начало, итог поиска, страстных движений интеллекта, обжиг веры, деформация любви-судьбы…
Спал Васенька долго. Очнется, справит что надо в сенях, даст ему баба Липа настою на угомон-траве, и спит Парамоша дальше. Окончательно пришел он в себя на третьи сутки. Первым делом курить пожелал.
Олимпиада, когда одежонку Васенькину в божеский вид приводила, наткнулась на пачку испорченных, размокших сигарет «Прима». Распотрошила каждую поштучно, табак на горячем противне разложила. Прокалила до шуршания. И — на газетку. Знала: проснется — хватится.
По четвергам автолавка наезжает. По просьбе полковника Смурыгина летом, посуху, шоферюга стал с шоссейки сворачивать: хлебушком на неделю обеспечит, сахарком, маслицем постным.
«Не позабыть теперь «Примы» для Васеньки брать. Васенька «Приму» курит», — наставляла себя Олимпиада.
Проснулся Васенька, закурил. Ноги с печки свесил. Бороду почесал. Олимпиада Ивановна в огороде копошится. У нее там какой ни есть урожай поспевает. Посмотрел в окно, заслоненное горшками с геранью. А за окном, похоже, дождик вот-вот соберется. Стемнело в полдень. Туча над деревней повисла.
«Зима скоро… — прикинул Парамоша. — Зазимовать бы здесь. А что? Предложу старухе вариант: дровами хозяйство ее обеспечу, с огорода картошку соберу и все остальное».
Более всего удручала Парамошу утрата паспорта. Кто он без него? Круглый нуль. А подать заявление на утерю — обяжут трудоустроиться, наверняка с места сдвинут. Хорошо ему здесь, в Подлиповке, у заботливой старушки. Хотя и неправдоподобно: населенный пункт, а жителей, можно сказать, нету. Лес. Бывший полковник, по словам Олимпиады Ивановны, на зиму в Питер подается. Есть еще дед бесхозный, из местных партизан. По мнению Парамоши — подозрительно тихий дедок. Скрывается небось от жены, от прошлого. Парамоша не без сожаления прикидывал: скоро не будет Подлиповки, пару лет от силы продержится, а там и зарастет, как могилка бесхозная…
Снаружи послышался говор: выпирал чей-то немолодой мужской голос. Чужой, незнакомый. Интонация с казенщинкой. Парамоша втянул ноги на лежанке. Задернул занавеску. Затаился. С благодарностью подумал о печке: правильно сконструирована; лежанка открывалась на чистую, жилую половину избы, а на входе в дом печка смотрелась, как крепость глухая.
«Неужели милиция? Так скоро?»
Заскрипело крыльцо под тяжестью чьих-то ног. Заныла дверь на ржавых петлях.
— А я к тебе, Курочкина. За лекарством. Будто в аптеку. Выручай, старая. Снабди травкой, сделай милость.
— Да есть ли у меня травка-то годная? — Олимпиада обогнала широкого, грузного гостя, протискиваясь мимо него в дверях, забегая вперед и как бы преграждая путь. — Какой же вам травки?
— А чтобы того… расслабило чтобы.
Вошедший снял фуражку защитного цвета с тусклой, в тон материи пятиконечной звездочкой. Обнажилась короткая, серебристым ежиком стрижка. Драный в рукавах коричневый гражданский джемпер в сочетании с форменными офицерскими штанами о красном канте. На ногах грязные «резинки» охотничьи.
— В избу не пойду — сапоги лень снимать. Так что уважь, ссуди травкой, Курочкина.
— Тогда вам не травки, уважаемый, а коры с крушинного дерева полезно. Али крушинных ягодок.