Тут, же в нескольких десятках саженей от пчельника, было совсем укромное место: под развесистой столетней липой был ветхий дубовый сруб, из-под которого вытекала тонкая струйка кристально чистой и холодной воды, рядом — весь поросший сочной, ярко-зеленой травкой бережок. В этом уголке царила торжественная и вместе ласковая тишина. К толстому стволу липы был прибит старого, поди, новгородского литья медный восьмиконечный крест с угловатым телом распятого.
Около полудня знойного июньского дня в этом уголке, на старой, врытой в землю скамье сидело несколько человек таинственных гостей хутора Голобородько. Первое место занимал толстый смугляк с бритым лицом, пухлыми фиолетовыми губами, горбатым носом, живыми черными глазами, обличавшими южанина, и певучим, хотя и тронутым легкой хрипотой, голосом. Он был одет в простой казинетовый камзол и короткие штаны, на ногах были грубой работы крепкие башмаки с пряжками. Справа от него помещался почти такой же толстый, похожий на откормленного и избалованного старого кота сероглазый мужчина лет сорока, одетый по-казацки, стриженый «в кружок», с бритым подбородком, но с длинными свисающими усами. Сбоку у него висела шашка с серебряным чеканным эфесом. Слева от толстого смугляка помещался уже знакомый нам пан Чеслав Курч, польский конфедерат, бежавший к Пугачеву из Казани. В двух шагах, расположившись на срубе колодца, сидели светлоусый молодец с лицом, черты которого чем-то неуловимым напоминали шведского короля Густава Адольфа, великого воителя, и молодой худощавый человек с темными волосами, орлиным носом и дерзкими карими глазами. На его правой щеке от носа до уха проходил большой старый рубец, который, впрочем, не портил это красивое странной и беспокойной красотой лицо. Двойник Густава Адольфа и его сосед со шрамом курили свои трубки, и сизый табачный дымок тянулся расплывающимися прядями мимо ствола липы, окутывая чуть видные очертания распятия. Смуглый толстяк держал в руках маленькую пузатую книжку в сильно потертом сафьяновом переплете — молитвенник на латинском языке и изящную красного дерева с хитро заплетенным золотым узором тавлинку.
— Они опять совещаются! — играя косматыми бровями, сказал смугляк. В его голосе сквозила насмешка, близкая к презрению.
— Они только и знают, что совещаться! — откликнулся молодец со шрамом. Оба говорили по-французски, но было ясно, что для толстяка французский отнюдь не является его родным языком.
— Мне кажется и все-то русские не умеют ничего другого делать, как только болтать и болтать без конца! — с раздражением сказал светлоусый, сидевший рядом с толстяком. И этот говорил по-французски с акцентом.
— Москали, действительно, страдают болезнью, которую я назвал бы «недержанием речи»!
Сидевший на срубе двойник Густава Адольфа внимательно посмотрел на других, потом потупился и принялся рассматривать кончик своего ботфорта желтой буйволовой кожи.
— Московитов можно понять, вообще говоря, только когда привыкнешь относиться к ним, как к азиатам, страшно лукавым и вместе с тем далеко не умным варварам, лишь совершенно случайно схожим, и то лишь в известной степени, с людьми европейской расы! — наставительно вымолвил смуглый толстяк, делая плавный жест вооруженной тавлинкой пухлой рукой. — Вся их душа есть душа азиатских дикарей. Их царь Петр сам, собственно говоря, был такой же лукавый дикарь, как и они, только поумнее, то есть даже не поумнее, а похитрее их. Он заставил их рядиться по-европейски, приучил бояр к европейской роскоши и французской речи. Но дальше не пошел! Поскребите любого московита, рядящегося в камзол французского покроя, носящего парик, таскающего шпагу, болтающего по-французски, и вы увидите настоящего степняка-татарина… И это — счастье для остальной Европы!
— Почему же счастье, синьор Бардзини? — осведомился пан Чеслав.
— Потому, сын мой, что при удивительной способности московитов размножаться, плодиться, как плодятся степные мыши, было бы горе Европе, если бы они оказались способными воспринять благородное европейское просвещение и построить свою жизнь на более или менее разумных основаниях. Покуда они, московиты, могли выставлять в поле только орды вооруженных людей, Европа могла их не бояться; сравнительно ничтожные по численности, но хорошо выученные армии их соседей могли бить эти орды, где только их встречали.
— Нарва! — произнес сидевший на срубе двойник Густава Адольфа.
— Да, Нарва... Но вот, их царю удалось с грехом пополам и, увы, с помощью предавших Европу европейцев, особенно безголовых шотландцев, отчасти немцев, придать этим ордам нечто такое, что может быть названо европейским, и — и с ними уже стало трудно справляться.
— Полтава! — вставил пан Чеслав.
По лицу человека, похожего на Густава Адольфа, пробежала тень. Он сердито сжал губы и наморщил лоб.
— Москва теперь бьет Турцию! — сердито завозился человек со шрамом. — Мой всемилостивейший король не может оставаться равнодушным к поражениям турок. Русский флот, правда, очень плохой, разгуливает по Средиземному морю, которое...