Между тем Женечке чем дальше, тем больше нравилось делать добро. Разные шмотки, закупленные выгодным оптом и не распроданные его реализаторами на рынках, он охотно и лично отвозил на благотворительные раздачи, где его встречали блеклыми улыбками некрасивые девушки-приемщицы, одетые в то, что Женечка притаскивал в прошлые разы. Заезжая на Казанский, Женечка всегда общался с тамошними шебутными, похожими одежкой на спившихся клоунов бомжами, щедро оделял этот немытый цирк водкой и закуской; когда же хлипкий, велеречивый, всегда поперед всех вылезавший мужичонка угостился и помер, Женечка не скупясь дал денег на похороны. Теперь, как настоящий взрослый человек, Женечка стал помогать беглому папаше, обитающему, предположительно, где-то в Рязанской области, на ферме одной дальней родственницы, громадной пресной тетки с руками-булками, с которой родитель вроде как сошелся в любви. Папаша в жизни ничего не сделал для Женечки хорошего, но Женечка простил родителю и порыжелый, весь в заусенцах, ремень, медленно вытягиваемый из перекошенных брюк, и жгучие рубцы, оставленные этим ремнем, когда родитель нашел в портфеле у Женечки мокренькие, похожие на спутанных червяков лапы голубей, и обещанный ко многим праздникам, так и не купленный микроскоп, и липкую манную кашу, которую папаша заставлял доедать при помощи косых обидных подзатыльников.
С родителем, возникавшим внезапно и так же внезапно исчезавшим, возникали трудности. Сперва Женечка пытался давать ему прямо в руки пару-тройку пятитысячных, но родитель поспешно отводил от денег мелко мигавшие глаза и, держась подальше от сына, всем туловищем, однако, на него косясь, хватал свои манатки и по стеночке, по стеночке ускользал – сперва становился слабой, едва закрашенной тенью на обоях, потом пропадал вовсе. Тогда Женечка придумал оставлять для папаши деньги на каком-нибудь видном месте, как вот оставляют пугливой мышке сухарь, а сам демонстративно уходил, стукнув дверью. После этого родитель на минуту замирал, растопырив загрубевшие пальцы, из которых один-два были всегда толсто забинтованы; потом боком, боком семенил к приманке, сметал деньги негнущейся ладонью в подставленную горсть и уносил их, будто пойманную бабочку, сразу в стенку. Не всегда, однако, родитель соблазнялся: если он улавливал каким-то своим десятым чувством, что сын на него смотрит (а Женечка подсматривал), то сразу делал вид, будто никаких денег не существует в природе, брякал пустыми банками, для чего-то ему нужными, жалобно откашливался.
Да, трудно оказалось приручить одичавшего родителя. Иногда у папаши бывали странные настроения. То он принимался варить в маленькой пегой кастрюльке желтоватый суп, присыпая его чем-то из мелко мелющей щепоти, благочестиво пришептывая; когда папаша исчезал, Женечка вываливал несъедобное студенистое варево в унитаз. А то родитель, взяв из шкафа белесые останки полотенца, запирался на два часа в ванной; оттуда, сквозь удары и шорох воды о пластмассовую шторку, доносился его прерывистый, высоко и тонко забирающий вой; потом он выходил, весь распаренный и разморенный, с глазами в красном дыму, в прилипающей к мокрому телу рубахе, и едва мог двигаться. В таких ситуациях Женечка добавлял к денежной приманке ясную, в хорошем месте купленную бутылку водки; однако же теперь родитель от бутылки шарахался, видно, боялся ее, как сам Женечка боялся в детстве большого, похожего на схему сороконожки настенного градусника, потому что кто-то из взрослых ему сказал, что в красном позвоночнике градусника яд, и если его разбить, то Женечка умрет.