И он слушается ее и бежит «из плена горького»:
«Лыжи, мешок с сухарями и все нужное для побега было давно запасено у него. Он зарыл эти вещи в снег за сторожевою чертою лагеря, под большою пихтою, которую для верности еще отметил особою зарубкою. Туда, по проторенной среди сугробов пешеходной стежке он и направился. Была ясная ночь. Светила полная луна. Доктор знал, где расставлены на ночь караулы, и с успехом обошел их. Но у поляны с обледенелою рябиной часовой издали окликнул его и, стоя прямо на сильно разогнанных лыжах, скользком подъехал к нему.
– Стой! Стрелять буду! Кто такой? Говори порядок.
– Да что ты, братец, очумел? Свой. Аль не узнал? Доктор ваш Живаго.
– Виноват! Не серчай, товарищ Желвак. Не признал. А хоша и Желвак, дале не пущу. Надо всё следом правилом.
– Ну, изволь. Пароль Красная Сибирь, отзыв долой интервентов.
– Это другой разговор. Ступай куда хошь. За каким шайтаном ночебродишь? Больные?
– Не спится и жажда одолела. Думал, пройдусь, поглотаю снега. Увидел рябину в ягодах мороженых, хочу пойти, пожевать.
– Вот она, дурь барская, зимой по ягоду. Три года колотим, колотим, не выколотишь. Никакой сознательности. Ступай по свою рябину, ненормальный. Аль мне жалко?
И так же разгоняясь все скорее и скорее, часовой с сильно взятого разбега, стоя отъехал в сторону на длинных свистящих лыжах, и стал уходить по цельному снегу все дальше и дальше за тощие, как поредевшие волосы, голые зимние кусты. А тропинка, по которой шел доктор, привела его к только что упомянутой рябине.
Она была наполовину в снегу, наполовину в обмерзших листьях и ягодах, и простирала две заснеженные ветки вперед навстречу ему. Он вспомнил большие белые руки Лары, круглые, щедрые и, ухватившись за ветки, притянул дерево к себе. Словно сознательным ответным движением рябина осыпала его снегом с ног до головы. Он бормотал, не понимая, что говорит, и сам себя не помня:
– Я увижу тебя, красота моя писаная, княгиня моя рябинушка, родная кровинушка.
Ночь была ясная. Светила луна. Он пробрался дальше в тайгу к заветной пихте, откопал свои вещи и ушел из лагеря».
Вы видите, как Юрий Живаго молится Хозяйке зверей и как ее образ совпадает для него с Ларой (две заснеженные ветки рябины – большие белые руки Лары). И луна тут недаром светит. «Увидел рябину в ягодах мороженых, хочу пойти, пожевать». Разве это не осел-Луций из Апулея, спасение которого в том, чтобы пожевать розы? Аналогичный бытовой момент, приниженный до смешного. Иначе как человеку выдержать встречу с Хозяйкой?
«Внутреннее лицо» Юрия Живаго – «юношеский первообраз», о котором я условно говорил как об Аполлоне-куросе. В мире же ему соответствует «первоначальное и всеохватывающее подобие девочки». Таково мифологическое восприятие себя и мира у мужчины. А у женщины? Возможно, наоборот: в мире она видит (переживает как видение) Аполлона-куроса, а себя ощущает Хозяйкой зверей. В этом смысле особенно интересен опыт Елены Гуро (1877–1913). В ее книге «Небесные верблюжата» есть, например, такие строки: