— Я делаю только необходимое, — отвечала Юлочка. — Поверь мне, Джега милый. Ну, как же иначе? Посредине бросить? Начали, надо же кончать. Надо было прежде думать.
— Эх, мать честная! У Семенова что ли стрельнуть? Кажись, всем, кроме клубного самовара, должен. Вот канитель!
— Ну что же делать? Как-нибудь!
Замолкала, будто тая что-то, пока не выговорила однажды:
— Ты столько работаешь… что мог бы хотя партмаксимум получать. Прямо стыдно, что, нагружая на тебя столько ответственной работы, они оплачивают тебя как рядового работника.
Правда, до сих пор Джега получал необычно мало по своей работе. Но раньше этого не замечал и никогда не думал об этом. Теперь, когда Юлочка заговорила, он только отмахнулся сердито:
— Получаю сколько полагается отсекру, не больше, не меньше. Но Юлочка свое гнула:
— В том-то и дело, что не больше, а дела ты делаешь в три рада больше, чем полагается, чем делают обычно занимающие твою должность. Ты отлично знаешь, что ты не только отсекр, не только работник у себя в коллективе. Тебя знают в городе и знают, какую ты партийную и общественную работу несешь.
Джега смущенно скреб небритую щеку:
— Так тоже нагрузка..
— Всякая нагрузка имеет свои пределы. Тебя просто эксплоатируют, а ты даешь себя объезжать. Это просто нечестно. У нас вовсе нет такого положения, чтобы заставлять человека выматываться на работе и не оплачивать его. Если хочешь знать, это — преступление против тех законов и декретов, которые сами же вы писали. Посмотри кодекс законов о труде. Сам ты не однажды поминал о нем наверно, защищая перед администрацией своих рабочих. Ты же и рассказывал мне с торжеством каждый раз, когда тебе удавалось отстоять их интересы. А по отношению к себе ты вдруг почему-то становишься несправедливым. Это просто глупо и непоследовательно. Каждый должен получать за свою работу столько, сколько следует. Ничего в этом ни плохого, ни позорного нет, если ты придешь и потребуешь то, что тебе следует.
Был этот разговор Джеге глубоко неприятен. Хотя и казалось, что будто бы Юлочка и правильно говорит, но чувствовал Джега, что тут кроется что-то убогое, ненастоящее, неправильное. Знал сам и все знали, что работает он не только как отсекр, но несет львиную долю губкомовской комсомольской и партийной работы и прорву всякой другой. Знал, что если придет и поговорить об этом, ему дадут столько, сколько надо, и все же пугливо и неприязненно от этого отмахивался:
— Ну его. Обойдемся.
Но обходилось что-то плохо. Одолжался у кого мог. У Петьки за месяц вперед его зарплату взял. Нахватал рублей триста, а монтер и мебельщик досаждали по-прежнему. Кирпичи («шесть рублей сотня») снова выступали на сцену, узел денежный запутывался, становился навязчивым и надоедливым. Юлочка, раз произнеся слово «партмаксимум», повторяла его теперь часто и упорно. И снова кончилось дело, как и с откомхозом: сдался Джега. Стукнулся-таки, скрепя сердце, однажды в губком, и партмаксимум стал действительностью. Был в этот день Джега рассеян и угрюм, будто заноза попала в какое-то нежное место внутри и саднила, проклятая, но у Юлочки, когда сказал ей вечером об этом, глазки блеснули победным огоньком.
— Теперь вздохнем свободней, глупый! Увидишь, как и тебе легче будет. Меньше заботы о деньгах — мозг чище будет.
Но хоть заботы о деньгах меньше стало, легче Джега себя не чувствовал. Наступившее лето, знойное и душное, принесло с собой для Джеги непривычную атмосферу жаркого, расслабляющего томления. Прежде в каждом своем движения ощущал себя цельным, крепким, а теперь и в движениях, и в мыслях, и в побуждениях как-то раздваивался. Работа не приносила больше полного удовлетворения, не поглощала всего без остатка, как прежде.
Бывало, заработается — баста, ничего на свете не существует. Все мертвая пустыня. Один островок дела его зеленеет, живет в этой пустыне.