Я тотчас узнал его. Клара обращалась к нему. Он отвечал. Я не слышал их слов. Они, должно быть, обсуждали какую-нибудь подробность маршрута. Несколько раз он повторил резкий жест, и я увидел, как его кулак сжимается и в глазах загорается странный блеск. Клара продолжала говорить. Она закурила другую папиросу. Теперь шофер слушал; я видел, что его глаза с необыкновенною пристальностью устремлены на жемчужное ожерелье. Чем долее я смотрел на него, тем больше укреплялся в уверенности, что это как раз и есть человек, нападавший на меня в Булонском лесу, что это и есть беспокойный прохожий в валленском общественном саду, что это именно он уронил на дороге подобранный мною раскрытый нож. Да, я узнавал его. Это лицо и эти глаза, конечно, были глазами и лицом, мельком виденными мною в тот вечер в Булонском лесу; выражение и черты их навсегда запечатлелись в моей памяти. Тут у меня стал навертываться один вопрос. Не должен ли я предупредить Клару Дервенез, осведомить ее, заставить ее принять меры предосторожности? Я мог сослаться лишь на субъективные впечатления. Кроме того, Клара навела, вероятно, справки, перед тем как взять себе на службу этого малого. Впрочем, слово «служба» как-то плохо подходило к нему… Несмотря на свой костюм шофера, человек этот не был лишен некоторой элегантности. И что подумала бы о химерах помешанного, готового всюду видеть какие-то опасности, рассудительная и практическая Клара Дервенез!
Эта мысль вернула мне сознание моего положения. Каждую минуту я мог быть замечен на своем наблюдательном посту в этой смешной позе, с лицом, прижатым к оконному стеклу. Что сказала бы Клара, если бы узнала меня. В конце концов, что мне было до нее? Зачем мне вмешиваться в ее жизнь. Нет, лучше удалиться, пусть свершится ее судьба. Клара Дервенез принадлежала к миру, в который я больше не входил, — она принадлежала к миру живых. Что общего с жизнью имело мое жалкое и унылое существование, которое открывало передо мною лишь перспективы скуки, однообразной, нескончаемой скуки?
Сегодня я не встал с кровати, я провел весь день в неподвижности и молчании, и, чтобы лучше оградить себя от всего, я остановил даже ход своих часов. Мое ухо различало их еле ощутимое тиканье, и этот легкий шум, казалось мне, наполняет всю мою комнату. Я прервал движение стрелок. Все замолкло. Вот так именно можно остановить свою собственную жизнь, жизнь другого. Достаточно ввести в жизненные колесики самое ничтожное препятствие, и деятельность их парализуется. Это так легко, и это страшно трудно. Нужно понемногу приучаться, и тогда уничтожение собственной жизни, чьей-нибудь жизни, жизни вообще, станет самым простым делом. Старая Мариэта не испытывает никакого волнения, убивая цыпленка, утку, кролика, и превосходный г-н Реквизада, религиозный человек, не испытывает никаких угрызений совести и никакого сожаления по поводу уничтоженных им на войне жизней. Впрочем, много ли есть жизней, достойных этого названия, жизней, которые стоило прожить, которые являются действительно живыми жизнями? Большинство людей давно уже мертво, хотя и кажется, будто они живут. Много ли в П. настоящих, действительно живых людей? Живой ли человек, например, г-н де Блиньель? Нет, это автомат, механизм которого тщательнейшим образом, эгоистически сложен. Достаточно было бы булавочной головки, пылинки, чтобы повредить его, остановить его ход. Крах, и нет больше г-на де Блиньеля, но это было бы слишком романтично, слишком в духе сказок Гофмана… Какое! Механизм глупо будет идти до тех пор, пока не кончится весь его жалкий завод.