Удерж от желаний плотских трудно мне давался. Утром из ковша отопьешь настоя, что Никола настоял и пить по утрам велел, — и в поле, сеяли мы тогда. Работу тяжелую Никола запретил мне. Хожу, семя сею, а самого то в жар, то в холод бросает, тело истома сладостная заволакивает, голова кружится… То ретивость чую одолевающую — кажется: схвачу, сволоку в лес, оприходую — раз, другой, третий, а там будь что будет. То ярость меня душит нечеловечья, ненависть страшная, испепеляющая. То страх нападет, то видения какие-то — аль морды привидятся кореженные, аль бабы какие-то, ненашенские, извиваются, телом голым бахвалятся, с собой зовут… Как сорок дней вышли, сказал мне Никола одно только: «Добре», — и сгинуло все сразу, упал я на землю в беспамятстве и две луны проспал непробудно.
Три дня был удерж, потом — девять дней и девять ночей, потом — тринадцать и сорок. И только в 1944–1945 годах здесь, в Софии, Силу принял я большую, триста девяносто дней и ночей плотской жаждой испытуемый. А тогда, после сорока, повел меня Никола в лес с раннего утра июльского. Два дня и ночь еще он вел меня неведомо куда — и остановился внезапно, словно сигнал ему был какой. «Будет тебе, Андрюша, суровое испытание — учти, помереть можешь, сгинуть, волками быть съеденным, медведем подранный. Знаю это, поэтому не неволю — если удумаешь — хорошо, не удумаешь — воля твоя, только отрекусь я от тебя опосля этого». Согласился я, не раздумывая. Достал он тогда из котомки своей коробочку берестяную, дал мне. «Средство, — говорит, — там особое, для тебя изготовленное. Я сейчас уйду, и как только скроюсь за деревьями — ты глаза покрепше закрой и вотри того, что я дал тебе, бровей чуть пониже, затем ляг — и на земле лежи, пока сверчок под ухом не засвербит. Тогда встанешь — и возвращайся домой».
Сделал я все, как он велел, в точности. Сверчок запел — поднимаюсь я, а в глазах темно. Не вижу ничего. Слеп стал. Слепит, выходит, Сергей Дмитрич, эта мазь Николова, уразумел? Прикинул я про себя — верст эдак сто мы с Николой отмахали, не меньше… Страх в меня вошел нечеловеческий, скрутило всего, к земле потянуло. Лег я на землицу, дрожу листом осиновым, руки-ноги под себя поджал… Слышу, сверчок опять запел, схлынуло с меня, тело расслабилось. Лежу, сверчка слушаю, звуки другие, шорохи, запахи чую. Слышу, как ветки деревьев качаются, листья шуршат, стуки какие-то, скрипы, птицы щебечут. Пополз потихоньку, знаки на деревьях поискать. Семнадцать дней я плутал, по-зверьему шел, на четырех, ягоды ел, траву, грибы некоторые. Зверя чуять стал, различать — зайцы, секачи, лоси, с медвежонком малым нос к носу стоял, не знаю — то ли прибили мамку его, то ли рядом где-то была, но не пошла… Свезло мне, в общем, Сергей Дмитрич. Волки не встретились, секач не пропорол, два последних дня ногами шел — чуять сначала стал, словно видеть, а опосля и видеть вовсе взором особым, внутренним. Вернулся в Кривошеевку, значит. Никола сказал: «Слеп не будешь, но обожди, на новую луну поправлю, не раньше»… Время пришло — в ночь прыснул он мне в лицо чем-то, вонюче — спасу нет, спать наказал. Но прозрел я тут же, ночь в глаза брызнула. Это, Дмитрич, пока не испытал — не поймешь, когда ночь ярче дня ясного кажется. Сдюжил я — а вот двое не сдюжили, хотя старше меня были и опытнее. Один сгинул навечно, другого медведь подрал насмерть. Вот это и называется, Сергей Дмитрич, удерж от ока бездельного. Глаз-то у нас всевидящим себя мнит, всеведающим, всезнающим, но закрыть его стоит — и беспомощен ты, словно болезнь страшная тебя одолела. Пуст взор у людей нынешних, как и речи пусты ихние, но обретешь взор внутренний и мысль громогласную — и пустое пустым перестанет быть. Вот что такое Магия Смертная, Сергей Дмитрич… Око твое, врага почуявшее, когда он в тысяче верст от тебя находится, слово твое сказанное, но вслух не промолвленное, жальче стрелы разящее, поступь твоя, силу у сильного отнимающая! Торжество Убиения недругов, но почитание Смерти их и содружество с душами ихними — вот что такое Магия Силы Смертной…
Кристо Ракшиев (рассказывает)