Теперь я понимаю, что оружие и маски предназначены не только для нападения извне, но и для того, чтобы обезопаситься от своих же. Да, это восстание, в котором все объединены общей целью, но и здесь не обошлось без анархии, когда каждый сам за себя. Первое правило для оставшихся внутри: прежде всего спасай собственную шкуру. Никто ни о ком ничего не знает, за исключением нескольких человек, скажем, тех же чернокожих. Нужно во что бы то ни стало позаботиться о собственном спасении, скрыть лицо, неровен час, кто-нибудь из врагов воспользуется сумятицей, чтобы свести старые счеты. Во время тюремных бунтов больше всего убитых из числа тех, с кем расправляются в отместку: заключенные убивают заключенных обычно из-за какой-то ерунды.
— Эй, лучше смотри под ноги. А то мы, начальник, не хотим, чтобы ты упал и сломал себе шею! — Это обращается ко мне старший из провожатых, он явно шутит. — Ты же единственный можешь поставить во всем этом деле точку, чтобы снова не пролилась кровь.
Чтобы снова не пролилась кровь… При этих словах меня снова охватывает тошнотворное ощущение. Неужели люди уже погибли? Кто именно? Заложники, заключенные, о которых мы ничего не знаем, кто?
Меня подводят к металлической лестнице в центре комплекса, которая опоясывает башню, где размещаются центры управления, — в них, как правило, отгородившись от внешнего мира, сидят охранники. Из этого стратегически важного сооружения в сто футов высотой, в центре которого для каждого этажа расположены пункты управления, надежно защищенные стеной из пуленепробиваемого стекла, открывается удобный круговой обзор. Один охранник может обнаружить бунт еще в зародыше и в случае необходимости отгородиться от всего, пока не придет помощь. Восстание не могло начаться в этом блоке, здесь заключенные лишены свободы передвижения, которой располагают арестанты в корпусах с менее строгим режимом. Большая свобода передвижения подразумевает большую ответственность и свободу действий, а большая свобода действий и ответственность подразумевают анархию. Вот парадокс, над которым много будут ломать голову в предстоящие дни.
Мы сейчас на среднем ярусе. Следом за провожатыми я иду вдоль долгой вереницы камер. В них полно людей, они бесцельно расхаживают взад-вперед, не выпуская из рук оружия. Когда мы проходим мимо, все глядят на меня. У некоторых вырываются на редкость лестные для меня фразы типа «трепло поганое, интеллигент паршивый, дерьмо», кое-кто, когда я прохожу мимо, сплевывает на пол, но сотни глаз в прорезях масок безмолвно встречают и провожают меня взглядами. Такое впечатление, что идешь сквозь строй, кипящий от ярости и возмущения.
Меня вводят в большую комнату в самом конце тюремного корпуса, это место дневного отдыха для заключенных, заработавших очки за хорошее поведение, — стукачей и им подобных. Оба телевизора разбиты, как и стол для настольного тенниса. Кровати вспороты, матрацы и пружины пошли на оружие и заграждения по всему зданию — двигаясь по коридорам, я проходил мимо этих грубых проволочных заграждений. Сюда принесли стулья и столы, в углах свалены бутылки с водой и картонки с консервами.
— Эй, приятель! — слышится знакомый голос из дальнего угла.
Из всех заключенных только Одинокий Волк без маски. Он сидит за продолговатым столом вместе с членами совета. Место, занимаемое им за столом, то, что он без маски, а также властная манера держаться подсказывают, что он и есть вожак. Разумеется, все они заодно, но он — jefe, тот, который всем руководит.
Со времени нашей с ним последней встречи прошло полтора месяца. За это время борода у него отросла больше прежнего, я ловлю себя на мысли, что он напоминает мне кубинского Че Гевару. Его фотографии, фотографии Че, бывало, украшали стены комнат в общежитии колледжа в радикальных шестидесятых и начале семидесятых годов. Была она и в моей комнате. Че, Хьюи и Мао — белые юнцы почитали их за святое семейство, которое святым совсем не было, но они отчаянно стремились примкнуть к какому-то делу, горели желанием чем-то заняться, а не прозябать, как их родители, на обочине жизни. Теперь, с высоты прожитого вспоминая те годы, я понимаю, что Вьетнам стал своего рода скрытым благословением, особенно для тех, кто отказался там воевать, потому что это дело стоило того, чтобы за него бороться, особенно после того, как чернокожие, дав белым сверстникам пинок под зад, отстранили тех от участия в защиту гражданских прав. (Так мы думали про Вьетнам, нам казалось, что мы ни за что не поступимся своими принципами, не превратимся в зажиточных мещан. Черт, какими же пустыми мечтателями мы оказались!)
Три черно-белых плаката на стене моей комнаты, три кумира моего поколения — сейчас они уже в могилах, а их идеи дискредитированы или, хуже того, признаны неуместными. Воистину, нет на свете ничего более постоянного, чем временное.
Тут мне приходится одернуть себя, черт возьми, старина, ты в тюрьме, идеологии здесь нет и в помине, не надо настраиваться на романтический лад.