Впрочем, осталось ли хоть что-то, чего не коснулась бы его кисть? Я опускаю тропики — эта тема его гениальных творений слишком известна, по крайней мере, нам с тобой: мне ведь было так нелегко приучить тебя к стихотворению «Волосы»; но разве не описал он «солнца льдистый диск»{99}, «полярного ада громады багровой». Если о лунном свете им написаны строки, похожие на камень, где, как под стеклянным колпаком, таится кабошон, из которого потом выйдет опал, и напоминающие струящийся над морем лунный свет, сквозь который жилкой другой породы — фиолетовой либо золотой — пробивается радужный отлив, подобный лучу Бодлера, совсем по-иному описал он самое луну — «луна сверкала, как литье»{100}; я не привожу здесь его стихов об осени, заученных нами с тобой наизусть, но его божественные стихи о весне совершенно иные:
Конец Бодлера
Да разве перечесть эти поэтические формы, если все, о чем Бодлер говорил (а говорил он всей душой), подано им в виде символа, всегда такого материального, такого ошеломляющего, в столь малой степени отвлеченного и при этом использующего самые выразительные, самые употребительные и дышащие достоинством слова?
А вот о смерти:
А вот о трубке:
А его женщины, его вёсны с их ароматом, его утра с летящей со свалок пылью, его города, пробуравленные ходами, как муравейники, его сулящие целые миры «Голоса» — и те, что доносятся из книжного шкафа, и те, что несутся впереди корабля, и те, что возвещают: «Жизнь — это сладкий мед, и все в ней — благодать»{105} или призывают:
Вспомни, им найдены все истинные современные поэтические цвета, и пусть они не доведены до совершенства, но прелестны, особенно розовые с примесью голубого, золотого или зеленого:
Найти: «усыпанные голубым», «дымка» и все вечера, в описаниях которых присутствует розовый цвет.
Эта вселенная содержит в себе еще одну, упрятанную более глубоко, прибежище которой — запахи. Однако так мы никогда не закончим. Если взять любое из стихотворений Бодлера (не обязательно его возвышенные стихотворения первого ряда, вроде «Балкона» и «Путешествия», одинаково любимые тобой и мной), ты удивишься, наталкиваясь через каждые три-четыре стиха на знаменитые строки — словно бы и не бодлеровские, знакомые, но позабытые, строки-прародительницы что ли, настолько они обобщающи и новы, и тысячи других подобных строк, которые никому не удавалось так блестяще[6] отделать. Вот одна из них:
что могла показаться тебе строкой из Гюго. А вот еще одна:
что могла показаться тебе строкой Готье. А вот еще одна:
что могла показаться тебе строкой Сюлли-Прюдома. А вот еще такая:
ни дать ни взять строка Расина; тогда как
Малларме да и только. А сколько строк могли бы показаться тебе строками Сент-Бёва, Жерара де Нерваля, стольким связанного с Бодлером и так же не ладящего с родными (о Стендаль, Бодлер, Жерар!), правда, более мягкого и снисходительного, но такого же невропата, и, как Бодлер, создавшего в высшей степени прекрасные стихи, которым суждено было не сразу получить признание, такого же ленивого, как он, уверенно воплощающего замысел в деталях, но не уверенного в самом замысле. До чего же поразительны эти размашистые стихи Бодлера, чей гений, заложив крутой вираж на перебросе строки, наполняет своим гигантским полетом всю следующую строку, и какое волнующее представление дает это о богатстве, красочности, неисчерпаемости великого дарования.