Речь Люсьена де Рюбампре, даже в его репликах в сторону, отдает той пошлой веселостью, происходящей от плохого воспитания, что должна нравиться Вотрену. «„Каноник не чужд и театра“, – сказал Люсьен самому себе», «Вот он и попался…», «Вот так мавр! Что за натура?» Не одному Вотрену по душе Люсьен де Рюбампре. Оскар Уайльд, которого жизнь – увы! – со временем научила, что есть кое-что побольнее острых переживаний, возникающих при чтении книг, в начале своего пути (когда он утверждал: «Туманы над Темзой появились во времена поэтов „Озерной школы“») говорил: «Самое большое горе в моей жизни? Смерть Люсьена де Рюбампре в „Блеске и нищете куртизанок“[14]».
В последней сцене первой части «Тетралогии» Бальзака (поскольку у него отдельный роман редко является законченным целым, для него роман – это цикл, состоящий из отдельных произведений) каждое слово, каждый жест имеет подтекст, изнанку, о которых автор не предупреждает читателя и которые отличаются непревзойденной глубиной. Они из области такой специфичной психологии, никем до Бальзака не разработанной, что даже определить их довольно трудно. Однако разве всё, начиная с того, как Вотрен останавливает на дороге Люсьена [169], – он с ним не знаком, а значит его заинтересовал лишь его облик, – и кончая непроизвольной манерой брать его за локоть, не выдает совершенно особый и очень определенный смысл теорий господства, союза двоих в жизни и т. д., которыми лжеканоник расцвечивает в глазах Люсьена, а может быть, и в своих тоже, некую затаенную мысль? Не является ли отступление по поводу человека, пристрастившегося «жевать бумагу»[15], также признанием того, что подобная черта характера присуща Вотрену и всем ему подобным, не это ли одна из их излюбленных теорий, то немногое, над чем они приоткрывают завесу, в остальном храня свою тайну? Но, несомненно, прекраснее всего чудесный пассаж, в котором два путника проходят мимо развалин замка Растиньяка. Я называю это «Грустью Олимпио» гомосексуальности: «Он жаждал вновь узреть: и пруд в заветном месте…» [170] Известно, что в романе «Отец Горио» Вотрен в пансионе Воке строил, безрезультатно, относительно Растиньяка те же планы господства, какие нынче он строит относительно Люсьена де Рюбампре. Намерения его провалились, но Растиньяк от этого не стал менее причастным его жизни; чтобы он мог жениться на Викторине, Вотрен способствовал убийству молодого Тайфера. Позднее, когда Растиньяк будет враждебно настроен по отношению к Люсьену де Рюбампре, Вотрен в маске напомнит ему некоторые события, имевшие место в пансионе Воке, и принудит заступиться за Люсьена, и даже после смерти Люсьена Растиньяк нередко будет зазывать Вотрена в одну темную улочку.
Подобные эффекты возможны лишь благодаря превосходному изобретению Бальзака: сквозным персонажам, появляющимся на протяжении всех романов. Так, меланхолический и зыбкий свет луча, поднявшегося из самой глубины созданного им жизненного моря и освещающего целую жизнь, может коснуться и дворянской усадьбы в Дордони, и двоих остановившихся перед ней путников. Сент-Бёв ничегошеньки не понял в этой особенности бальзаковских романов: «Эта претензия привела его в конце концов…» («Литературно-критические портреты»).
Сент-Бёв не заметил гениальной идеи Бальзака. Мне могут возразить, что она не сразу проявилась в его творчестве. Какая-то часть его романов лишь впоследствии вписалась в циклы. Что из того? «Чудо Страстной Пятницы» Вагнер сочинил до того, как задумал «Парсифаля», а ведь со временем оно стало одной из частей оперы. Но соотнесение между собой и без того прекрасных творений, новые связи, внезапно подмеченные гением меж разрозненных частей, что стремятся к слиянию в целое, сосуществуют и более не могут друг без друга – это ли не лучшее из его прозрений? Сестра Бальзака оставила нам свидетельство того, какую радость он испытал в тот день, когда его осенила эта мысль; я нахожу ее столь же великой, как если бы она появилась у него прежде, чем он сел за свой первый роман. Эта мысль – луч, что возник и разом высветил отдельные части его творения, до тех пор тусклые, остававшиеся в тени, объединил их, оживил, зажег, но ведь луч этот и был, и остается его мыслью.