Они сидят на дне бассейна, укрытые его стенами. Хрустит галька под ногой – кто-то проходит поверху. Вспархивает голубь, здесь поселившийся. Сообщает женщине, которая рядом:
– Внук желает обратиться в кенгуру. Фиолетового цвета. Что-то новое в его воображении, а я упустил. Меня это беспокоит.
Задумывается. Отвечает негромко:
– И я хотела. Стать кенгуренком, запрятаться в сумку к матери, где тепло и не страшно…
Прохлада на дне бассейна. Гулкая насыщенность скальных пустот. Проверка молчанием.
– Приглашаю в детство, моя госпожа.
Кусает губы. Раздумывает. «Что-то не порхается, Шпильман. Это ты понимаешь?» – «Это я понимаю. Приоткройся – и тебе приоткроются». – «Некому, Шпильман, некому. Чего не было, того не вернуть». – «Легкое беспокойство. Потребность перемен. Желание быть любимой – что с этим?» – «С этим плохо». – «Поправим, моя госпожа, это мы поправим…»
Шпильман возглашает:
– Рассказ-ключик. Для отмыкания дверей.
– Ключик?
– Ключик.
И начинает без промедления:
К Томеру прилетает бабочка…
…которая умеет мурлыкать.
Он надевает перед сном пижаму, ложится под одеяло, и появляется красавица в цветном трепетании, пристраивается рядом на подушке, намурлыкивает ласковые сны.
Такое случается не с каждым и всё же случается. А что тут удивительного? Мурлычет мама, когды папа нашептывает ей ласковые слова. Мурлычат Шани с Михалью над сладким пирогом. Мурлычет за компанию Сарра, выкладывая на тарелку вкусные кусочки. А бабочка старается для Томера.
– Тоже хочу, – сказал Шпильман. – Чтобы для меня.
Обычно он спит всю ночь и спит замечательно: голова еще опускается на подушку, а Шпильман уже досматривает первые сны. Но в этот раз ему не спалось – от обиды и всеобщей неблагодарности, ибо не мурлыкалось возле него, не урчалось, и к рассвету замучила Шпильмана тягостная бессонница.
Пошел к Томеру:
– У тебя лягу.
И что же? Томер спал всю ночь под мурлыканье бабочки, а он – в той же комнате – ничего не слышал и опять не заснул до утра.
– Кому ты вообще нужна? – решил Шпильман. – Сам стану. Сам себе.
Мурлыкал. Курлыкал. Ворковал. Изрекал яростное «Гыр-гыр-гыр…» – до горлового басовитого клокотания, переходящего в пробулькивания. Утром вошли к нему и увидели: бледный, невыспавшийся Шпильман крякает, хрюкает, стучит головой по подушке, словно дятел по дереву.
– Домурлыкался, – определил врач и прописал лекарство, которое не всякому помогает.
И тогда Шпильман взмолился:
– Объясните же, наконец!..
Бабочка призналась впромурлык:
– Мы прилетаем не к каждому. Только к тому, кто верит, что бабочка способна на невозможное. Томер верит, и я к нему прилетаю. А прилетев, намурлыкиваю сны.
Так закончилась эта история – в квартире, где все мурлычат. Молчит лишь Пуч-Пуч, одинокий хомяк в клетке: ему тоже хочется, и очень хочется, но пока что некому.
– И мне некому, – говорит Шпильман. – Совсем некому. Разве что ежу.
Головой на его плече:
– Помурлыкай мне, Шпильман…
10
…вот признания улитки, пребывающей в томлении, которая приоткрывает створки и тут же захлопывает, пораженная собственной безрассудностью, чтобы вновь приоткрыться в неурочный час, ибо не в силах сдержать сокровенное, рвущееся на волю – более не в силах…
Начинает медленно, из глубин, в слепоте нащупывая дорогу:
– У ребенка свои тайны. Маленькие, но не менее важные. И нужные ему. Свои недоступные глубины. Чтобы затаиться и вслушаться в неспешные произрастания. В тайниках тела. Особенно у девочек…
Подобран ключик. Отворяется первая створка. Наступает редкостный миг – человек выходит наружу:
– За мной не признавали права на тайны. Права на откровения. «Глупости, – говорили взрослые. – У ребенка всё должно быть просто». А я уходила в свои секреты. Огорчалась своими огорчениями, затихала на пути к радостям. «Что ты улыбаешься? – одергивали за столом. – Сиди и ешь. Невпопад смеются одни дурочки». Так они поступали раз за разом, будто злились, когда улыбалась, и я перестала…
– Улыбнись, – просит Шпильман, и губы раскрываются несмело, как высвечивается изнутри нежарким пламенем.
– Мне говорили: «Сиди спокойно. Ешь аккуратно. Не посади пятно. Твои платья еще понадобятся детям бедной Цили». Я ненавидела соседку Цилю, ненавидела ее детей, которые бегали по улице и с удовольствием пачкали мои платья; терпеть не могла сестру-погодку, которую ставили в пример…
Хрупкий запах ее духов. Готовый к скорому исчезновению.
– Что-то я говорлива. Рядом с тобой.
– Говори, – просит Шпильман. – Только не молчи.
– Больше всех я любила дедушку. Дедушку Эли, который не перечил бабушке, строгой и неподступной. Она хвасталась подругам: «У моего Эли редкий талант. Идет на рынок, всё покупает задёшево. В два, в три раза». А он называл ей малую цену, дедушка-миротворец, которого я обожала… Бабушка была капризной и вечно к нему придиралась. Если не нравились фрукты или овощи, она требовала: «Вернись на рынок и поменяй». Дедушка с ней не спорил: шел, отдавал соседке, бедной Циле, покупал заново с того же прилавка – снова за полцены. «Это другое дело», – говорила бабушка…
И вдруг, с удивлением:
– Шпильман, ты умеешь слушать. Редкое свойство.