Крест целовали на верность тени убиенного царевича, что въехал в столицу верхом, в золотом платье: статен, рыжеват, лбом высок, глазом пронзителен, а день был ясен и тих, колокола гремели ото всех церквей, оглушая великое скопище, возглашавшее в счастливых рыданиях: „Солнышко ты наше праведное!..“ Ловок в седле в похвальном молодечестве, грустен и задумчив без причины, пылок и впечатлителен: завел музыку за обедом, не спал пополудни, когда всяк заваливался на лавку, выходил на улицы потолковать со встречным несообразно с государевым величием, бояр стыдил за невежество и приохочивал к чтению, выхваляя превосходство иноземного обращения. Венчался на царство по старинному обряду, приняв в руки обширное государство: „Нету нам равного касательно власти“; выписал из Литовской земли невесту, блядь-еретницу, а на пути ее мостили мосты, гатили гати, попы выходили с образами, народ с хлебом-солью.
Помазали и ее на царство, сыграли свадьбу, на очереди был маскарад с рыцарским турниром, но не прошло недели – набежали лихоманы с дрекольями, сорвали с царя кафтан, нарядили в лохмотья, опозорили многими позорами – щелканьем по носу, дерганьем за ухо, тыканьем в глаз, обезобразили битьем, пулей пробили и саблями дорубили. Тело выставили на площади в скоморошьей маске, в рот воткнули дудку, два дня плевали на него, пачкали дрянью, а затем бросили в яму, куда кидали замерзших и опившихся. Прошел слух, будто мертвец бродит по улицам, – вырыли его и сожгли, пепел зарядили в пушку, выстрелили в ту сторону, откуда явился тенью убиенного царевича, и крестное целование со скопища сошло – водой с гуся.
По убиении расстриги выкликнули царем боярина – умен и скуп, стар и бездетен, на тело худ, на лицо морщинист, на глаз слеповат. Верил чародеям и наушникам, по навету которых мучили, жгли, ребра крушили, – тела всплывали в реках, утопленные за своевольство. Не люб был на царстве, не крепок на престоле; бояре, брюхатые сребролюбцы, крамолили против него, желая свести вон: „Положи посох царский, а мы о себе как-нибудь промыслим…“ Партия была проиграна, и в Архангельском соборе, где почивали августейшие предки, нерукотворно осветились приделы, слышался плач по ночам, пение вечной памяти на лихую годину, сам по себе читался псалом: „Окружили меня, окружили…“
Столица взволновалась невозможными слухами, закрутились по ветру подметные грамоты, объявилась на границе тень тени убиенного царевича и споро двинулась на столицу по преждеомраченной безумием земле. Следовали за тенью паны, шли сбродные команды, разноплеменные охочие люди, беглый народец, шваль, шеромыги, шатуны с бродягами, всё себе дозволявшие, всё другим воспрещавшие, которым куда ни идти – лишь бы карман набить. Города сдавались тени той тени и крест целовали. Столица склонялась в легкоумии – животы положить за таборского вора, что погулял-побаловал, ядра метая за палисады, но загубили его, пьяного, непотребного, голову отсекли, тело раздели, скинули с навозных саней в сугроб.
Дальше – больше: кто где, кто на кого, кто во что горазд. Не всяк желал замирения, ибо смута была выгодна и доход верен.
Крест целовали сыну безбожницы, люторки-еретницы, прижитому от тени той тени, но изловили воруху с воренком и повесили младенца в столице, за Серпуховскими воротами: было ему четыре года, и завис он махоньким тельцем на виду у любопытствующих. Крест целовали соседскому королевичу, которого всеместно призвали на престол, – лихо ляхом избывается. Во Пскове присягали Сидорке, бывшему дьякону: „Мы за своего помереть рады…“, но за насилие с распутством заковали Сидорку в кандалы, отослали в столицу и кончили по дороге. Присягали на Волге бурлаку Илейке, что обзывал себя царевичем Петром, сыном малоумного, опухлого и блаженного. Крест целовали в Астрахани царевичу Августу, вовсе уж неизвестно кому, целовали и царевичу Лаврентию – однодневке, а в преждепогибших украинных городах, в степных юртах объявились друг за дружкой, след в след, тени неведомых теней, что отправлялись добывать государство: царевичи Федор, Ерофей, Клементий, Савелий, Семен, Василий, царевичи Ерошка, Гаврилка и Мартынка.
О беда, плача достойная!..»
11
Туман. Море прикрыл туман. Радио оповещает: «Взрыв в кафе… Пятнадцать убитых… Отец с дочкой… Бабушка с внучкой…»
Содрогнулась земля. Вздыбились горы. Прошла волна по луженым водам, горечью покрывая с головой, не оставляя надежды на снисхождение. Шпильмана выбрасывает на берег, оглохшего, задохнувшегося, с нестерпимой резью в глазах. Склоняются над ним возмущенные лица, выпытывают криком: «Ты почему выплыл, а наш брат утонул?» – «Не знаю». – «Ты пловец?» – «Нет». – «Силач?» – «Не думаю». – «Особые заслуги перед Небесами?» – «Не сказал бы…» – «Так почему ты выплыл, мерзавец?!..»
Ночь.
Телефон у подушки.
Шпильман выкарабкивается из сновидений, глаза полны соли.
Звонит теща Белла:
– Человек приходит в мир, чтобы похоронить родителей. Это я сделала. Но о детях мы не договаривались.
– Отстегнуть пуговку?
– Отстегивай.