Скандалы не по возрасту. Излишества не по карману. Привычки не по времени. Снимают халаты, пробуют ногой воду:
– Холодно, Шими.
– Вчера было холоднее.
– Вчера, Шими, мы были на экскурсии.
– На экскурсии, Шула, мы были позавчера.
Садятся на стулья и затихают.
Плавающий поодаль разглядывает их, потом говорит:
– Здесь люди спокойнее. Потому что знают: в магазине хватит на всех. Но если не хватит… Побегут, отпихнут и затопчут.
Шпильман спрашивает:
– Отчего вы уехали?
– Долго объяснять. И сложно.
– А попробовать?
Но он пробовать не желает, ибо сказанное выходит из повиновения и овладевает умами без намека на толкования.
– В том краю, откуда я прибыл, флаги вывешивали дворники, когда им указывали. Флаги и портреты вождей к праздникам, огромные, на полстены. Для меня это способ проверки – взять портрет здешнего деятеля и поместить возле них. Если затеряется в том ряду, не выделится среди прочих обликом, сущностью своей, которую не упрятать, значит достоин опасения.
– Если не затеряется, – добавляет Шпильман, – требуются дополнительные проверки.
Она подходит неспешно – линия тела вознесенная, стягивает через голову платье, выказывая наряд для купания. «Soft yellow… green tea… sky blue…» – недешево стоит.
– Шими, ты помнишь? У меня тоже такой был.
– Такого, Шула, у тебя не было.
– Был. И даже лучше.
Машет руками. Нагибается и приседает. Прыгает на носочках. Ложится на скамейку, закидывает ноги за голову немалое число раз.
– Посмотри, Шула, она может выступать в цирке.
– Я тоже так умела.
– Ты умела…
Закончив упражнения, входит в воду, ложится неподалеку. Плавающий поодаль представляется:
– Шпильман. Который вернулся.
– И я Шпильман, – сообщает Шпильман. – Который не уезжал. Трах, музыканты, трах!..
Ребенок насыпает песок в ведерко, утрамбовывает слабыми пальчиками, переворачивает, но куличик рассыпается раз за разом, и он вновь принимается за работу. Тоненький. Бледненький. Узкогрудый. Стебельком, требующим убережения. Глаза огромны, тени под ними; пугливо взглядывает на суматошных мушек, которые повсюду, зовет негромко, головы не поднимая:
– Мама, ау…
Проверка – тут ли она? Мама пятится в воду лицом к сыну, только к нему. Мама отвечает:
– Ау, ау…
Останавливается возле них, неотрывно глядит на ребенка – те же глаза, те же тени под ними, беспокойство прорывается словами:
– Он у нас вымоленный…
Молчат. Не перебивают. Чтобы не спугнуть.
– Когда он родился, врач сказал: «Наглядитесь на сына. Это ненадолго…» Но мы выходили его. Мы его не отдали…
– Мама, ау…
– Ау, ау…
Появляется сослуживец в кипе. Резкий, колкий, атакующий без жалости, не терпящий возражений от всякого, кого зачисляет в дураки, враги, ненавистники. Говорит ей, одной ей, будто никого нет рядом:
– Дело не в том, сумеешь ли добиться взаимности. Стоит ли добиваться, вот в чем вопрос. Для себя я решил.
Уходит стремительно, словно не шагает – стелется по земле. Шепчет ему вослед:
– Он ждет меня. Давно ждет. У него терпение…
Шпильман уведомляет:
– У этого человека была жена-суматоха – всё по жизни бегом и всё не туда. Многое начинала и малое завершала. Часто обещала и редко исполняла. Супы пересаливала, салаты переперчивала, чаи переслащивала, мясо пережаривала до угольной корочки. На его пиджаке недоставало пуговиц…
…носки надевал непарные, трусы непомерные, рубашки случайного размера; в доме ничего нельзя было найти, кроме того, что никто не искал. Женщина в конторе – тихая неприметная мышка – навела порядок на его столе, сварила ему кофе, принесла из дома пирог с вишневым вареньем, и он обратил на нее внимание; она пришила пуговицу к его пиджаку, и он к ней ушел. Месяц провел в довольстве, накормленный, обстиранный и отглаженный, а затем затосковал в голос, ибо ложился в постель к той, которую выдумал, а просыпался возле той, которая была. Она не понимала даже, для чего люди поют, усердно варила супы, жарила мясо, шинковала капусту, но к этому быстро привыкаешь; пуговицы были пришиты крепкой ниткой, надолго, и он от нее ушел…
– …первая жена по неопытности. Вторая – обдуманно. Третью желает по любви.
Вновь проглядывает на лице большеротость подростка:
– Мужчина, вы меня пугаете…
Вода солона до невозможного, тело будто намыленное, капельки – ртутными шариками – скатываются по коже. Шпильман выходит на берег, становится под душем, чтобы смыть соль. Напор силен, струи пощипывают, вскипая пузырьками. Глядит на него неотрывно, говорит на выдохе:
– Лу-чистый…
Выходит следом за Шпильманом, встает рядом. Вода обтекает плечи, задерживается на ее груди – всякий бы задержался, нехотя проливается к животу. Мимо проходят двое – густая синева на щеках, носы с горбинкой, тонкие кривоватые ноги обтянуты джинсами. Словно только что слезли со скакунов после долгой верховой езды. Словно не умещается в брюках мужское их великолепие. Один говорит другому:
– Когда я вижу такую женщину, снова начинаю ненавидеть ашкеназов.
– Почему снова, Сами?
– Это их раввины отменили многоженство. Кому оно мешало?
– Когда это было, Сами? В десятом веке!
– С тех пор ненавижу.