До войны такой шпек торчал в каждой гастрономической витрине с постоянством пьяницы в пивном баре. Каждый кусок был обсыпан мелким, как пудра, красным перцем, отчего они казались ярко-рыжими. Продавец отсекал тонким ножом шмат, и на срезе становилось видно сало, белое, как рождественский снег, с одной-двумя тонкими розовыми полосками мяса внутри.
Шпек, который она сейчас держала в полуразвернутой бумаге, выглядел совсем иначе. Оплывший по краям, с грязной ржавчиной въевшегося красного перца, Тонин дар походил на крохотный сугроб под весенним солнцем. Срез был перетянут, как ниткой, тонкой полоской мяса мертвого серо-зеленого цвета.
Дома картошка есть, вдохновилась Ира, вот и поджарю. Было очевидно, что на хлеб такое не положишь. Тут срезать, там счистить; не выбрасывать же добро?..
Пришлось выбросить. Пока дошла до дому, запах стал невыносимым. А картошка и на постном масле хороша.
…Если бы можно было из памяти тоже выбросить этот день, как кусок прогорклого шпека! Мешала какая-то муторная кривда. И не в том дело, что сало испортилось: ну выхватила второпях из холодной кладовки, не успев взглянуть, да мало ли… Не сам негодный шматок был кривдой, а Тонины раздраженные слова, что денег сегодня нет, будто сестра ходит к ней стирать из-за денег; а потом заговорщицкий шепот: «Феде не говори».
Вот она, главная кривда.
При чем тут Федя? Или… чтоб не благодарить его за тухлый гостинец? Мелко, гадко и мерзко.
И что удивительно, сестра всегда была великодушна! Даже теперь, в трудный послевоенный год, взяла к себе Левочку: Юраше, мол, компания нужна, да и тебе полегче будет.
Почему так трудно принять благодеяние, будь то еда или приют для сына? Потому ли, что из-за большого невозможно оттолкнуть малое, даже и гнилое?..
И раньше было то же самое.
Если вернуться немножко назад, приоткроется еще один
Дать, чтобы можно было принять, — это искусство. Дать, чтобы не оставить рубца от унижения, чтобы не закабалить.
Чтобы даяние было Даром, а не подаянием.
Она посмела ударить мать: шлепнула снизу по руке с деньгами, как подкидывают мяч, — а Тонино подаяние оттолкнуть не смогла.
Правда, и шпек больше никогда не покупала.
Заполняя пенсионный листок, Ирина возвращалась назад, в иное время и созвучное тому времени пространство, и как же радостно было оказаться в довоенном Городе! Радостно и больно, потому что война исказила, разворотила и обкорнала улицы, а люди поменяли их имена, словно для того, чтобы затруднить ей возвращение в молодость. Она писала новое название, а в скобках — старое, но более всего сбивали с толку сменившиеся номера. Там, где размещался нарядный модный магазин, продавали колбасу и консервы. На месте изящного, как пудреница, ателье мадам Берг теперь находился зоомагазин, и на поручнях высокой витрины целыми днями висли ребятишки. Цветочный магазин, в котором она работала в юности, давно забыл ароматы роз и гиацинтов, что не удивительно: теперь там продавались радиоприемники. Табачной фабрики — той, куда посчастливилось устроиться им с Басей, — не существовало вовсе, и никто о ней не знал. А чулочная фабрика, знаменитая «Планета», известная тончайшими шелковыми чулками, которые душили Ирочку в кошмарных снах, когда она вытаскивала чулок за чулком из собственного живота, а они обвивались — к счастью, только во сне! — вокруг шеи; где же чулочная фабрика? — Милости просим! Только какая же это фабрика, это научно-исследовательский институт, о чулках знающий ровно столько, сколько полагается знать женщинам, которые надевают их на работу в этот институт.
Поиски прошлого.