Ты говоришь: голод. А ведь мы хлеб несем. Вот он, в руках. Целая буханка! Да крупа! И в каждом огороде картошка. Вон собака чья-то брешет — живая, никто ее не съел. Птицы не боятся летать. Бабы коров доят. Слышишь, коров! А ты: голод. Какой же это голод, ты под ноги посмотри: лебеда вон в цвет пошла, щавелю сколько… Голод?! Вон там голод, на дне балки. Хочешь голод увидеть — спустись. Не смотри, что кусты, эти кусты на голоде выросли, на костях. Некому было хоронить, да и сил не было. Так люди сами ползли поближе к балке, когда уж доходили… Там раньше трава росла; съели траву. И щавель тут весь был выщипан, где мы стоим. Вороны не летали; ворона тоже должна что-то съесть, чтоб летать, а что ей съесть, птице, когда люди червяков из земли выковыряли?! Хлеба хватало; только не нам, нелюдям. Забирали хлеб, и не в «Заготзерно» везли, а — оттуда. Да отовсюду, только бы забрать! Неделями возили — вот сколько хлеба уродилось! И запасы тоже отняли — подчистую, до зернышка. Солдат прислали. Красноармейцев, да. Вывозить хлеб не успевали: вагонов не хватало; он кучами свален, а рядом солдат с винтовкой. Солдаты не голодали — им паек привозили. Так один поделится своим солдатским хлебом… хлебом, который мы вырастили, мы все, кто тут жил: немцы, русские, украинцы. Тайком поделится, чтоб товарищ не видел. А другой… Другие, точно волки, на людей кидались. У солдат командиры есть, он не сам додумался, чтобы людей не подпускать к хлебу. Они, солдаты, и хоронили потом. А командиры? Командирам кто приказал?..
…Ничего, кроме кустов этих, там не росло больше. А что мертвым надо? Им и кустов не надо. Кусты — это для живых, чтобы костей не видно было, а то никаких слез не хватит. Да сколько земли осыпалось, за десять-то лет, уж засыпало их глубоко-глубоко, и хлеба им давно не надо.
А ты говоришь: голод. Голод там, на дне.
Женщина повернулась к Ирине: «Besessen, — они все были besessen: и голодные, и сытые. Наши-то от голода, а те? От злобы, но тоже besessen. Иначе как такое могло?..» Она не плакала, только лицо стало напряженным, и рот сомкнулся в жесткую, горькую линию. Лицо стало расплываться, раздваиваться, так что Ира видела сразу двоих: Немку и Кристен, и одна из них отводила волосы со лба и зябко вздрагивала плечами: «Besessen». Она незаметно вытерла глаза, и Кристен исчезла, растворилась в сумерках и том давнем времени, которое молодцевато неслось в пропасть под звуки песни «Если завтра война…».
Война была — сегодня.
А то, что похоронил в себе овраг, случилось еще раньше, в мирное время, и в той стране, где
С каждым днем все радостнее жить,И никто на свете не умеетЛучше нас смеяться и любить…А как же овраг? Люди, евшие — Господи, помилуй! — собак и червяков?.. Председатель, у которого вся семья умерла голодом? То немногое, что Ирина узнала, было похоже на порванную почтовую открытку, кем-то забытую в поезде: то, что можно прочитать, леденило кровь, но одни клочки унес ветер, другие упали и затоптаны чужими подошвами, зато неожиданно уцелел кусочек со стандартным «Кому», причем адресат носил немецкое имя и фамилию.