«Ты не понимаешь, — Бася складывала лодочкой ладони перед лицом и прикрывала глаза, — ты не понимаешь: наши братья борются и гибнут. Наше место там, Ирка. С ними». Призналась, что они с Соломоном поженятся, как только достигнут Святой земли. «А как же твои? Мама… и братья?» — последнее слово выговорилось с трудом. «Братья нас понимают, — Бася говорила очень серьезно и печально, — а мама с папкой… с ними братья останутся», — «братья» звучало без всякой патетики, и стало ясно, что незнакомых братьев из Палестины, пусть даже и страдающих, любить все-таки нелегко.
Бася рассказала, как учится новому языку, и с гордостью показала книжку. Ее нужно было листать с конца, а буквы были похожи то ли на свечи, горящие на ветру, то ли на гнутые гвозди, только не на буквы; но Басенька все равно оставалась понятной и любимой. Они опять работали вместе, теперь уже на фабрике «Планета», которая славилась своими тончайшими шелковыми чулками. В этих чулках Бася и уехала на свою новую родину, которую любила, но втайне побаивалась, — это Ира чувствовала.
…Почему война начинается с того, что люди бросают свой дом и уезжают толпами: одни в Палестину, другие — в Германию, третьи, как они, — в Россию? И сама Россия становится похожа на густую похлебку, которую кто-то неустанно перемешивает, так что украинцы оказываются на Волге, а те, кто издавна жил на Волге, уже захвачены могучим черпаком, чтобы оказаться в Сибири… И почему, о чем бы она ни начинала думать, непременно возвращалась к войне, в который раз удивлялась бабушка; точно едешь по кругу. Или все мысли обязаны проходить транзитом через станцию под названием «Война»?
Хорошо, что не конечная.
О том, что ездила в больницу, бабушка никому не говорила. Да и кому было говорить, птицам?.. Каждый день резала аккуратными кубиками черствые ломти хлеба на потемневшей доске. Внуки посмеивались: да брось прямо так! Или поломай… «Это же голуби, Божьи птицы, а не свиньи!» — сердилась бабушка. Руки у нее были маленькие, с твердыми выпуклыми ногтями; даже сейчас их можно было назвать изящными, хотя подагра потрудилась над суставами на совесть, добиваясь сходства с бамбуком, но полностью искорежить не осмелилась. Нарезанный хлеб ссыпáлся в полиэтиленовый пакетик, который заботливо укладывался в «торбу» — мешок из плотного нейлона, выстланный изнутри все тем же полиэтиленом. Торбу можно было нести за обе ручки, а при необходимости повесить на локоть. Несмотря на многофункциональную полезность торбы — она совмещала в себе сумку, авоську, аптеку и, при необходимости, собеседника — торба оставалась торбой и обозначала жизненную веху под названием Старость.
Давно миновало время сумок и сумочек — кожаных, лаковых, замшевых; время ридикюлей не толще книжки, и впрямь нелепых на первый взгляд, но только на первый. Дамы носили их под мышкой, отчего сразу преображались: надменно приподнимались плечи, плечам вторили брови, шаги становились быстрее и короче, фигура неприступной, а взгляд соответствовал фасону шляпки, и никак иначе, ведь ридикюль и шляпка были неразлучны, как Сцилла и Харибда, как Тристан и Изольда, как Макс и Мориц. И даже дома, положив сумочку, хозяйка бережно снимала шляпку и клала ее рядом с ридикюлем. Сейчас об этом помнит только старый будильник: он первым приветствовал неразлучную парочку на комоде. Да, будильник выглядел тогда совсем иначе: сверкающие никелированные бока, белое личико циферблата, и даже без двадцати пять стрелки-усики придавали не уныние, а только задумчивость, не говоря уже о том, как звонко, точно языком прищелкивал, он тикал под блестящим своим круглым беретиком, — чем не шляпка?
Они с сестрой всегда выбирали шляпки в магазине Фридмана — там же, на улице Грешников; потом лакомились пирожными в уютном кафе «Маленький Париж», и Тоня искоса посматривала в огромное зеркало, словно новая шляпка была уже на ней, а не в картонке с витым шнурком, как всегда упаковывали у Фридмана.
…Полногрудые голуби, издавая чревовещательные звуки, клевали хлеб. Иногда в их солидную толпу пикировал с ветки взъерошенным мячиком воробей, дерзко хватал самый лакомый кусочек и летел обратно, с трудом удерживая в клюве трофей. Голуби возмущенно клокотали о том, какая молодежь пошла и что нахальство — второе счастье… Бабушка улыбалась: всем хватит; завтра, Бог даст, еще принесу.
Подхватывала торбу и возвращалась домой.
Главное — не думать, что с ней делают в больнице, а для этого нужно, чтобы все время были заняты руки и голова, — чем угодно, хоть шляпками. Вот недавно в шкафу попалась карточка, где они с Тоней из магазина выходят; тогда она сразу и вспомнила — как увидела — большие буквы над входом: «А. FRIEDMAN». Надо положить поближе и показать внучке, какие шляпки носили в наше время; пусть только поправится. Теперь память стала строптивой: придешь на кухню, а там стоишь и вспоминаешь, зачем шла. Восемьдесят пять…