— А ты знаешь, — вздохнул он освобожденно, — знаешь, Света, я тебя люблю!
— Я знаю, — тихо ответила девушка. — Знаю давно. Ну и что?
— Мне надо, чтобы ты ответила, как ты к этому относишься?
— Я отношусь? — она подула в варежку и опять с любопытством взглянула Калачеву в глаза. — Какое это имеет значение?
— Как какое? Я тогда брошу свою семью и увезу тебя к золотым окнам.
Он умел глядеть на себя со стороны и, поглядев чужими глазами, удивился естественности диалога. Он не лгал. И она не лгала. Может быть, это — те самые «цикадные» частички счастья? Света сморщила лоб, но это ее не испортило:
— И тогда все пропало. Лучше всего не трогать любви. Раз любите, так и любите. И лучше всего не запутываться: взаимно вы любите или нет. Владимир Петрович, зачем я вас учу?
— Ну да, ну да, — лепетал Калачев, — конечно, семейная жизнь — нечто другое. Это окисление любви, ее коррозия.
— Красиво сказано, Владимир Петрович, — съязвила Света, — вы в юности стихов не писали?
— Стихи я писал, и недурные, — опять не лгал Калачев, — давай, я погрею твои руки, сними варежки.
Света сняла и протянула ладони. Калачев взял ее руки и прижал к груди.
— Смешно и глупо, — заключила его ученица и засунула свои ладони под воротничок его рубашки. Так и сидели, прижавшись, долго. Долго, пока он не заметил, что Света исподтишка поглядывает на свои часы.
Дома у Калачевых — дискомфорт.
— Тебе не надо больше молодеть, — с порога срезала его пахнущая луковой кожурой жена.
«Как она вульгарна!» — скривился в душе Калачев.
— Дай сюда часы, я их припрячу годов этак на пять, — очень холодный тон.
— Возьми, — с деланным равнодушием — добродушием он отстегнул часики, — возьми. Пусть это тебя успокоит.
«У женщин, как у кошек, очень развито чутье. Что же она заметила в моих глазах? А что заметила? Влюбленность, конечно».
Калачев заскочил в комнату.
— Мой руки, сейчас пельмени будут готовы, — слова металлические, никелированные.
Он глотал невкусные, скользкие комочки, изредка поглядывая на Татьяну. Отмечал про себя, что волосы ее пахнут луковой кожурой. А тоже молодится, старается, чтобы волосы шелковистыми были. Очень тяжелый у нее подбородок. Складки на коже. Сейчас, наверное, холодные ладони.
— Таня, дай мне твою руку.
Она подала. Он поцеловал ладонь. Действительно: холодные. Татьяна ничего не поняла и все же подобрала, прижала его голову к груди. Лук, лук, лук…
— Я подумала, что если мы так и дальше, если ты и дальше будешь носить свои чертовы часы, то мы окончательно разбредемся. В разные стороны.
— Глупенькая! — выдавил он и нарочно зевнул. — Спать хочется.
Он по — армейски быстро разделся и лег. Татьяна осталась смотреть телевизор. Там взахлеб говорили о социальном взрыве. Как всегда, одно и то же. Всегда. А он сегодня встретился с большим и забытым чувством. И почему наш брат всегда стремится слопать черешенку? Вот висит она, золотистая, как Светочкины волосы, переливается на солнце. Не надо эту ягоду в рот совать. Любуйтесь ею, любите ее, но не тащите в рот. Глупенькая, молоденькая девочка, а права.
Что‑то с самого начала омоложения он стал слишком сентиментальным. У него появились слезы. Он плакал от счастья, освобожденно и радостно. Плакал, и не заметил, как к нему под одеяло нырнула Татьяна.
— Ты что нюни развесил? — саркастический тон. Как удар кувалдой.
— Просто плачу, чтобы легче жилось.
— Совсем с ума спятил. Я их раскокаю, завтра же поутру.
— Стерва! — тихо и зло выдавил он и повторил по слогам: —Стер — ва!
— А ты — тварь, животное! — так же тихонько отреагировала жена и повернулась к нему холодной спиной.
* * *