Есть смутные сообщения, в которые чем больше погружаешься, тем меньше в них веришь, что все это время на юге Пушкин был занят мистикой и метафизикой истории, составлял философические таблицы, исторические расшифровки и пророчества. Будто бы его южные эскапады были только прикрытием сокровенной работы наблюдателя, а затем и расчислителя эпох. Что он, Пушкин, был таинственный, хладнокровный и всевидящий пророк, соединяющий помещения первого, второго и третьего Рима в едином надмирном видении. Что будто бы он возил с собой эти герметические таблицы, там и сям их перепрятывая, и перед тем, как покинуть юг, передал их на хранение казацкому атаману Кутейникову и его потомкам, завещав опубликовать их не ранее 1978 года (странная посылка, да еще с таким точным адресом). И они, таблицы, будто бы дождались заказанного года, чудесным образом открылись людям и должны были быть выставлены в городском музее Таганрога, и уже готовилась выставка пушкинской исторической премудрости, но в последний момент вмешались безбожные власти, забрали вещие таблицы и спрятали их в свои мрачные архивы-казематы, где они сгинули или пропадают втуне.
Все это звучит довольно странно. К тому же упомянут Таганрог. Он и без того отмечен показательной «александровской» историей. Здесь сгинул, пропал втуне Александр первый — царь. В том же доме, кстати, где, проездом через Таганрог, прежде царя останавливался Александр Пушкин. В Таганроге, точно в бездонном сундуке, хранится много тайн и еще больше мифов. Думаю, история с пушкинскими философическими таблицами — миф, притом новейший.
Я не против того, чтобы Пушкин составлял таблицы и шифры и возил их за дном дорожного баула. Это могло быть своего рода ученичеством, юношескими упражнениями, поверяющими мир арифметикой. Пусть будут атаман Кутейников и его потомки. Фигура Пушкина в принципе притягательна для подобного рода построений задним числом. Мысль о другом: пушкинское существование в то время более напоминало сито, нежели мешок с тайнами. Время текло сквозь него и в нем особо не задерживалось. Главным приемом Пушкина той поры по отношению к времени был бег рядом с ним, параллельно с ним (таковы его южные рифмы) и все же, в этом скором движении, — вне его.
Очередное тому доказательство: очередной подзатыльник от властей, после которого поэт покатился обратно — с юга на север, вверх по тому же осевому меридиану, по которому он в 20-м году свалился по карте вниз.
Теперь помчался вверх. Где его многомудрые таблицы, где тяжесть пророка и ведуна? Пушкин еще обезвешен. Это теперь мы видим вместо Пушкина бронзовый памятник, тогда же он был — Сверчок.
Очерк о его южных странствиях здесь выходит короток, потому что в настоящем контексте они составляют предварительный разбег для путешествия куда более важного, не внешнего, но внутреннего, невидимого. Пока длится подготовка к нему; обратная дорога, согласно «геометрическому» принципу, также как и первая, вся есть убывание пространств.
Пушкин движется на север сужающимся, убывающим, ужасным коридором: «пространство» моря — «плоскость» степи — «линия» северо-западной (той самой, никакой) дороги — «точка» Михайловского.
IV
Дошед до этой крайней точки, после четырех лет движения Пушкин остановился. Тяжелее испытания, чем это торможение в Михайловском, трудно было придумать.
Он не просто переехал с юга на север — он почти исчез.
Всего тяжелее было убывание дружеского круга, который поставлял ему эхо для его стихов, без которого они теряли смысл, тускнели, угасали. Еще один символ точки: Пушкин остался один. Все, с кем он праздновал и спорил, от кого бесился, над кем насмехался, в кого был влюблен (безуспешно, игрово), остались за спиной. Он вернулся на север — только не в Питер, а в Псков:
Опять он угодил в болота и между ними унылые плоскости унылой земли. Туда, где некогда несколько лет тому назад (по дороге несколько дней) ему было так худо, что перо не вывело ни слова.
Здравствуй, север! Имя тебе ноль (по Кельвину). Только и жизни здесь, что лечь под рябиновый куст и замерзнуть: сколько это выйдет минут по расчислению философических таблиц, спрятанных в сундуке атамана Кутейникова?
Александр, остановивший свой скорый бег в Михайловском, всерьез ждет здесь близкой смерти.
Нет, сначала он кричит и бьется: энергия торможения проливается огнем и яркими страстями. От гнева и обиды волосы на Александре будто стоят дыбом (вот вам еще вертикали, сонм ординат, страсти на языке стереометрии). Пушкин раскален обстоятельствами недавней одесской отставки.
В Михайловском поэта ждет прием самый охлажденный: пар при встрече семьи и Александра, льда и пламени валит до небес. Ссора с отцом, которого Пушкин будто бы прибил, или едва не прибил, или только замахнулся. Размолвка с родными, оскорбленными его афеизмом и манерами карбонария; скорый их отъезд. Перевод поэта под надзор соседа, который насилу от него открестился; полицейский надзор остался.