Как жертва. Такой примерно поворот. Разумеется, все это условно: город не человек, чтобы рассуждать так и поступать эдак, все это метафоры. Но Москва такой город, более чем город, который все же отчасти «человек». Она рассуждает так и поступает эдак, и главное, умеет приносить себя в жертву и принимать жертвы.
Москва отменила наказание Пушкину. Или так: она переменила ему наказание.
Событие «Пророка» не было отменено. Оно отодвинулось, замкнулось в своем июле, на «горе» — лучше «пике» — 1826 года (Пушкин стремительно с него съезжает). Событие «Пророка» составилоикону слова. В пустоте, которая отворилась по всей России, «Пророк» нарисовался источником нового света, нового ментального притяжения.
В этом свете и этом притяжении заново увиделся-собрался бумажный русский материк. Свободное движение по нему Александра Пушкина — разве он теперь не свободен? наказание его отменено — это вольное движение от Эрзерума до Оренбурга отныне только подчеркивает незыблемую статику нашего бумажного материка. Составилось классическое строение слова, образец для подражания, образ для (литературной) молитвы. Интереснейшее сооружение: страна из слов, встающая поверх реальной — обыденной, огромной, на три четверти бессловесной, — открытой для перманентного путешествия.
ПРОТЯЖЕНИЕ ТОЧКИ
Путешествие — реальное, по России «бессловесной» (до-словесной) — есть первый опыт протяжения (московской) точки слова.
Сама по себе эта «москвоточка» не слишком склонна к странствию. Карамзин постарался найти средства для приведения ее в движение — и довольно в этом преуспел. Новое слово, им понукаемое, скоро побежало по строке-дороге.
Далее побежал — Пушкин.
Пушкинское путешествие, тайное и сокровенное, привело к открытию упомянутого материка русской прозы. Его белейшие, точно застланные снегом, «говорящие» пейзажи тогда впервые нарисовались перед умственным взором русского человека.
В самом деле, Пушкин представляется своего рода Колумбом: часть света (того света, что разливается в наших головах) была им обнаружена — он первым взошел на ее берег.
Карамзин в рамках данной метафоры представляется ее «географическим» провидцем, проектировщиком, точно рассчитавшим путь на следующее русское «полушарие». Пушкин прошел этим путем, достиз «будущего» берега (берега будущего); от него вперед на сто лет раскатилась страница нашего классического текста.
Чудная земля, страна, заливаемая с запада на восток — мы так и пишем: с запада на восток, слева направо — неостановимо бегущим текстом. Где-то посередине страны-страницы поднимается гора Толстого.
Занимательное дело эти географические метафоры: сейчас составляется «видимое» целоевеликой бумажной страны.
Итак, прежде всего для нашего исследования важны первопроходцы — Карамзин и Пушкин. В пространстве между ними впервые очертился русский литературный глобус.
Так даже лучше — глобус, фигура самодостаточная, самоупоенная (чтением).
Поэтому на титуле исследования — Карамзин и Пушкин. Рассуждения об остальных героях, разбор московской ситуации 1812 года составляют, при несомненной важности каждой темы, «вспомогательные» упражнения по обозрению нового ментального пространства, ярко обозначившего себя в истории России на рубеже XVIII–XIX веков.
Далее возникает конфликтная тема, в данном случае обозначенная противостоянием реального Арзамаса и «Арзамаса» литературного. Страна текста и реальная Россия не совпали друг с другом «в размере». Началось соревнование географии и литературы, конечного и бесконечного, видимого» и «невидимого» пространств. Между картами географической и литературной обнаружились несовпадения, смещения, разрывы.
Родился спор пространств.
Споря сама с собой, Россия начинала двоиться в борьбе движения и недвижения; век русской классики оказался напряженно подвижен — всякую минуту слово было готово встать на грань (сознания), обнаружить за ней космические высоты и одновременно провалы, бездны духа.
Следствиями этого спора, контрастного внутреннего бытия России стали: разрыв русской «бумаги», распад целостного сознания страны, революция и все дальнейшие нестроения XX века.
Русское сознание не приняло того факта, что его литературный материк (в его классической проекции) в пространстве и времени оказался конечен.
Между тем этот диагноз был выставлен заранее: его выставил Чехов —
Путешественник Чехов дошел до края говорящей бумаги, до Тихого океана и увидел перед собой остров: настоящий и бумажный одновременно: «Остров Сахалин». «Пограничное» испытание сознания доктора Чехова было самым серьезным. Остров Сахалин, оплот каторги и ссылки, показался ему ужасен, как если в самом деле за ним открывался край света.