Следующий день был воскресеньем, а в воскресенье на ферме устанавливались строгие ограничения и торжественная тишина. В венах Симеона Холли текла кровь пуритан, и он был более чем строг в отношении того, что полагал правильным и неправильным. Наполовину выучившись на священника, он был вынужден оставить это поприще из-за слабого здоровья и обратиться к более подвижному образу жизни, но навсегда сохранил непоколебимо твердые убеждения. Поэтому пробуждение от громкой музыки, какой еще не знал его домик, было для него настоящим шоком. Он принялся в негодовании натягивать одежду, а рулады, переливы и звучные аккорды лились на него таким мощным потоком, что казалось, будто в комнатке над кухней заперли целый оркестр — так искусно мальчик брал двойные ноты. К тому моменту, когда Симеон открыл дверь в спальню Давида, он уже побелел от ярости.
— Мальчик, что это значит? — вопросил он.
Давид счастливо рассмеялся.
— А вы разве не поняли? — спросил он. — Я думал, музыка вам расскажет. Я был так счастлив, так рад! Меня разбудили птички на деревьях, они пели: «Ты нужен! Ты нужен!», и солнышко спустилось вон с того холма и сказало: «Ты нужен! Ты нужен!», и веточка постучала мне в окно и сказала: «Ты нужен! Ты нужен!». Так что пришлось взять скрипку и рассказать вам об этом.
— Но сегодня воскресенье — день Господа, — строго осадил его мужчина.
Давид стоял неподвижно, и в глазах его был вопрос.
— Значит, ты совсем язычник? Тебе когда-нибудь говорили о Боге?
— О Боге? Конечно! — улыбнулся Давид с явным облегчением. — Бог заворачивает бутоны в коричневые одеяльца и укрывает корни…
— Я не говорю про коричневые одеяльца и корни, — сурово перебил мужчина. — Это день Господа, и мы должны чтить его святость.
— Святость?
— Да. Тебе не следует играть на скрипке, смеяться и петь.
— Но это хорошо и прекрасно, — возразил Давид, широко распахнув изумленные глаза.
— Возможно, в уместное время, — допустил мужчина с той же жесткостью в голосе, — но не в день Господа.
— Вы хотите сказать, Ему бы это не понравилось?
— Да.
— О! — лицо Давида прояснилось. — Тогда хорошо. У вас другой Бог, сэр, потому что мой любит все красивые вещи каждый день в году.
На миг наступила тишина. Первый раз в жизни Симеон Холли ощутил, что у него нет слов.
— Мы больше не будем говорить об этом, Давид, — наконец сказал он, — но назовем это по-другому: я не хочу, чтобы ты играл на скрипке по воскресеньям. А сейчас отложи ее до завтра. — И он отвернулся и зашагал вниз.
В то утро за завтраком никто не разговаривал. На ферме Холли за едой никогда не предавались безудержному веселью, как уже выяснил Давид, но прежде обстановка не бывала такой мрачной. Сразу после завтрака полчаса чтения Писания и молитв. Миссис Холли и Перри Ларсон очень прямо и торжественно сидели на стульях, а мистер Холли читал. Давид тоже старался сидеть очень прямо и торжественно, но розы за окном кивали головками и звали его, а птички в кустах щебетали, упрашивая: «Выходи! Выходи». И как можно было сидеть прямо и торжественно, глядя на все это, особенно если пальцам было щекотно от желания немедленно вернуться к прерванной утренней песне и рассказать всему миру, как прекрасно быть нужным!
Но Давид сидел очень спокойно — или спокойно, как мог — и только постукивание ноги и задумчивый, но беспокойный взгляд выдавали тот факт, что разум его был далек от фермера Холли и детей Израилевых, скитавшихся по пустыне.
После молитв пришел час сдержанной суеты и спешки — семья готовилась к походу в церковь. Давид никогда еще не был в церкви. Он спросил у Перри Ларсона, на что это похоже, но тот только пожал плечами и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Ух ты! Слышьте, чево он говорит-то! — что в глазах Давида никак не прояснило ситуацию.
Вскоре Давид выяснил, что в церковь ходят начисто отмытыми — его еще никогда так не скребли, не терли и не расчесывали. Кроме того, ему принесли чистую белую рубашечку и красный галстук, над которыми миссис Холли уронила слезу, так же, как над ночной рубашкой в первый вечер.
Церковь была на расстоянии какой-то четверти мили от дома, и в урочный час Давид прошел за мистером и миссис Холли по длинному центральному проходу. Холли, как всегда, прибыли рано, служба еще не началась. Даже органист еще не занял место перед инструментом, огромные золотисто-голубые трубы которого возвышались до потолка.
Орган был гордостью местных жителей. Его подарил уроженец городка, ставший великим человеком в большом мире. Более того, ежегодное пожертвование того же человека позволяло платить искусному органисту, каждое воскресенье приезжавшему на службу из большого города. Сегодня, сев на свое место, органист заметил новое лицо на скамье Холли и едва сдержал дружескую улыбку при виде маленького мальчика с пытливым взглядом. Потом он как обычно растворился в музыке.