В бильярдной темнело, наступал вечер. В углах за диванами сгущались тени. «Он вообще-то был не разбойник, а простой казак, – говорил Крамской, косясь на зарешеченные окна. – Но это поначалу, а потом – потом судьба сыграла очень странную штуку. Его ввели подставной фигурой в уездную заварушку – всего-то, чтобы отстоять пасеки и рыбную ловлю – а он заделался самозваным царем и нагнал ужаса на половину империи. Сколько б ни было самозванцев на Руси, но по-настоящему лишь в него, в императора Пугача, верили безоглядно – все, кто встречал его на пути, кто бежал к нему со степных земель сквозь смрад и дым, в снежных метелях и непролазной грязи. Не учась военному делу, он обладал чутьем и отвагой – и брал крепости одну за другой, переманивая к себе целые гарнизоны. Он был тот еще тип, настоящий предводитель черни, не чурался ни вероломства, ни зверств. И при этом не знал сомнений – будто чувствовал, что чья-то воля ведет его к недостижимой цели. Это знание передавалось прочим – всем, кто заглядывал в его зрачки, целовал ему руку, принимая присягу, или просто даже слышал о нем от других, обращенных в новую веру, готовых грызть глотки всем несогласным, проворонившим пришествие мессии. Он и был для них мессией – справедливый царь и грознейший дьявол, полубог и защитник угнетенных. Его кампанья была полна триумфов, он казался всесилен и непобедим. Само бессмертие будто коснулось его ненароком – не оттого ли не страшился он ни ядер, ни пуль? И ведь не брали его ни пули, ни ядра, и был он свиреп – свиреп и безжалостен, и двигался без устали вверх по Волге, лишь порой позволяя себе передышки – чтобы дать отдых телу и душе».
«Так-то вот, – Николай вдруг вздохнул и сделал странный жест. – Он был матерый зверь и не нуждался в теплых норах. Но занесло его в деревню Чумово – в здешние места, недалеко отсюда – а там налетел буран, засыпав все вокруг, и Емельян приказал обустраивать штаб, топить баню и досыта кормить лошадей, чтобы переждать непогоду и дать себе видимость покоя на недолгие день или два. Вечером, как водится, был у них пир. Пугачев с приближенными опивался вином и объедался жареным мясом, а прислуживала им хозяйская дочь, русоволосая и сероглазая, чуть скуластая от примеси татарской крови, высокая и статная от крови казачьей, и коса ее была уложена в шлем, а щеки раскраснелись – от печного жара и от мужского громкого говора вокруг…»
«Да, хозяйская дочь – история не сохранила ее имени, – продолжал Николай, мельком глянув на Елизавету. – Быть может, ее звали Евдокия или Марья, и была она простодушна – в мать, не в отца. А может, носила она имя построже – Дарья, Наталия или Катерина – жила себе на уме, любила смотреть в печные угли или бродить по лесу в поисках приворотной травы. Верила в сказания и приметы, боялась лешего, которого звала, как все, лесным дядей, но и сама, ему вторя, любила петь голосом без слов, словно приманивая сказочного духа, который обращается филином или волком, а то и мужиком с котомкой, а потом аукает и свистит, заманивая в самую глушь. В лесной глуши, впрочем, ей было все нипочем, лучше, чем в деревне, где на нее заглядывались парни – а ей не нравился никто, и к шумным хороводам тоже не лежала душа. Так она жила в ожидании чего-то – или кого-то, что куда яснее – а последние месяцы ее донимали грешные мысли, еще с лета, с душных ночей, когда цвела рябина, и небо полыхало зарницами. Они мучили ее всю осень, и во сне ей не было покоя – казалось, кто-то скребется в окно, стучит и возится на чердаке под крышей, а то и гладит ее спящую мохнатой рукой – к добру, к девичьему счастью. А за несколько дней до появления Пугачева со свитой у них в очаге вдруг погас огонь. ‘К нечаянному гостю’, – сказала мать и покачала головой, и у нее сразу забилось сердце. А увидев страшного человека с густой черной бородой, она тут же поняла: вот он, гость, и пришел за ней».
Николай вновь коротко глянул на Бестужеву и усмехнулся чуть заметно, но в комнате уже стемнело, и лиц было не разобрать. «Хозяйская дочь, – проговорил он, – сколько их случалось у атамана на пути. Иные были и улыбчивей и бойчее, но на эту он весь вечер посматривал особо – задумчиво, чуть ли не с грустью – да и в застолье стал вдруг молчалив, не отвечая на подначки соратников. Потом, в сенях, поймал ее за локоть, заглянул своими глазищами в самую глубь и сказал коротко: – ‘Ночью приходи. Обижать не буду, буду любить’.