ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Римини не стал читать это письмо. Он сложил конверт вдвое и спрятал его в карман — так он будет делать всякий раз, когда София станет совать ему в руки свое очередное письмо или записку; София же посмотрела на него печальными глазами обманутого ребенка — так она будет смотреть на него всякий раз, когда Римини будет лишать ее величайшего удовольствия — следить за его лицом, пока он читает то, что написано без него, вдалеке от него, но только для него. Он не стал читать при Софии ни то письмо, что она написала ему в Чили, ни то, что она напишет много позже в очереди на прием к своему гомеопату («Римини, мы твердо решили: с герпесом нужно бороться до победного конца»), ни то, что она набросает еще позже, когда, прикрывая от окружающих губу, превратившуюся в сплошную лиловую болячку, будет ехать к какому-то дерматологу — фанатику лечения герпеса, а поезд метро застрянет минут на двадцать между станциями («Где ты, любовь моя? Ты говорил, что я могу рассчитывать на тебя в трудной ситуации, где же ты, любимый? Где ты именно сейчас, когда ты мне так нужен?»), ни даже то, которое она мысленно стала редактировать в гостях у Фриды в тот вечер, когда наставница и ученица помирились, обе потрясенные британским документальным фильмом о языке глухонемых («Я кладу руку сначала на свое сердце, а затем на твое: даже ведьма и та говорит, что такие люди, как мы, не должны расставаться»), и даже ту дюжину наползающих друг на друга строчек, часть слов в которых была вконец размыта слезами, — ту записку, которую София, как она клятвенно его уверяла, написала еще почти пятнадцать лет назад, сразу после того, как призналась, что изменила ему с Рафаэлем, — и с тех пор, по ее словам, хранила ее, не перечитывая и не отдавая адресату, хранила в той же шкатулке, где у нее лежала прядь волос с головы шестилетнего Римини.