Я говорил в кухне эти слова и все словно карабкался куда-то, а то даже мелькало во мне впечатление, будто я уже едва держусь за стол и сползаю, вот уже почти кладу зубы на клеенку и сейчас свалюсь. Мы с Наденькой бились, как мухи в пыльном стакане, она хотела говорить, я мешал ей, говорил сам, так и отобрал у нее последнее слово, которого она домогалась. Затем она привела себя в порядок, надела симпатичный жакетик, чтобы идти по магазинам за покупками, мы вышли на улицу, и мне помечталось - конечно же, с легкостью, с какой я думал теперь перемахнуть от сестры к человеку Кураги, - что ее дела, а значит и мои, пошли на поправку. Что проблемы отступили и перед Наденькой все объяснилось, распогодилось. На улице мы говорили уже весело и шутейно. Был незатейливый разговор без всякого содержания, уютно шлось в толпе, под солнцем, мимо книжных развалов, и Надя под жакетиком снова жила своей прежней жизнью. Я верил, что с ней худого не случится. Чтобы убить время, оставшееся до курагинской встречи, я потолкался с ней по магазинам, отпуская даже и советы, посмеиваясь, а потом спустился в винный подвал выпить стаканчик. Оттуда катились навстречу входящим взрывы хриплого, не совсем как бы и естественного, хотя вполне безудержного смеха. Там веселились. Над каким-то старичком, падавшим с ног, куражились от души, но все как бы неестественно, а словно даже стараясь выслужиться перед огромной продавщицей, которая, заняв необъятной грудью почти весь прилавок, взирала на происходящее тупо, но с достоинством и с готовностью немедленно, как только прозвучит некий сигнал, приступить к назиданиям. Наденька была сейчас далеко. Мне все еще не удавалось настроиться на курагинскую волну, на ту линию поведения, в которой я видел залог успеха. В небе сияла пушистая облачность, мягко шумели деревья, неожиданно поворачиваясь тыльной стороной листьев, и я среди этого был слишком беспечен, даже так нехорошо и обреченно, что Курага с его кумирней и сложностями рисовался мне на редкость смешным малым; это был неверный подход, с Курагой следовало считаться, особенно сейчас, когда именно от него многое зависело. Я постарался взять себя в руки.
Кураги дома не оказалось. Его пухленькая и прыткая в разных дурачествах дочь, та самая, которой не давалось французское произношение, провела меня, бесенком скача на ходу, в комнату и велела ждать. Вскоре появилась и ее немногословная мать, с подносом в руках, поставила предо мной чашечку кофе и села напротив, скромно подобрав под себя ноги и уставившись на меня немигающими глазами. Девочка с нечленораздельными воплями каталась по дивану, высоко задирая в каких-то акробатических упражнениях толстенькие ножки, показывая мне розовые трусики, плотно облегавшие ее юный зад. Я пил кофе и рассеянно пробегал глазами по аккуратно выстроенным на полках книгам. Спустя четверть часа наследница курагинских достоинств и богатств, в своей невнятной резвости дошедшая до полного со мной взаимопонимания, вздумала оседлать меня, и когда ее нежные прелести отнюдь не субтильно поместились на моей шее, мать внезапно оживилась и с приятной усмешкой осведомилась:
- Приходилось ли вам читать Чехова?
- Конечно, - ответил я, придерживая суетившуюся девочку за коленки. Кто же его не читал?
- Ну, не скажите, - возразила почтенная особа, отчего-то покраснев, не все, далеко не все... Вот, например, случай - наша соседка, я у нее спрашивала, ну так, к слову пришлось, и что же вы думаете? Она сказала, что нет, понимаете меня? она нет, не читала Чехова, так она сказала и добавила, что никогда и не станет читать, потому что Чехов ей неинтересен. Так что далеко не все читали.
- Беру свои слова обратно.
- А вы-то сами читали? - спросила женщина.
- Читал, - сказал я.
Вновь воцарилось молчание. Собеседницу, судя по всему, мои ответы не убедили, что я силен в литературе. После изрядной паузы она спросила:
- Какие же чеховские вещи вам приходилось читать?
Я назвал некоторые, и она вдруг воскликнула, смущенная, взволнованная:
- Вы не думайте, что я только Чехов да Чехов, я и про других могу справиться!
- Пожалуйста, пожалуйста... - пробормотал я.