Но я нисколько не завидовал ему. Надо бы только больше не говорить об этом парне, перестать, забыть его, как я вообще что-то запомнил о нем? что он призван заслонить? какую мою тайну скрыть блестящим лирическим отступлением, даже, однако, не назвавшим его имени? Нет, я не придумал его - он был, он и ныне, верно, живет, целый и невредимый. Хватит о нем! Он не заслуживает ни порицания, ни похвалы, он навсегда сохранится тем незамутненным пристальностью моего внимания образом, который я не понесу за собой в могилу. Нет, я не устал от него. Он не хватал меня за руку, не шептал в ухо сбивчиво... Я теперь совершенно не чувствовал себя уставшим от жизни, потому что была другая жизнь, может быть, даже похожая на сон, но не тот, который мы вымышляем, когда хотим для красного словца назвать жизнь сном, а настоящий, в котором мы страдаем, страшимся, убегаем от погонь, от убийц, летим в пропасти, находим каких-то странных, почти неправдоподобных в своей молчаливости женщин с большими печальными глазами, видим нежное чувство к своим матерям и хотим любить их, встречаем давно умерших людей и снова спасаемся от погонь страшным медленным бегом на месте, - сон, в котором жуть причудливо переплетается с неисповедимым наслаждением и от которого мы бессильны устать, потому что не властны над ним. В этом подобии сна мне опять явилась Жила, и мне даже странно сделалось не знать ее имени или что ее так, Жилой, зовут. Она была печальная, неживая, в ней уже начали надлом, а приготовляли и еще что-то противучеловеческое; я-то тогда еще ведать не ведал, что в действительности против меня... Мечты опрокинулись, я очутился в темноте, растерянно пытаясь раздвинуть ее руками, я ощутил себя как ребенок и что взрослые строго и надменно ждут от меня исповеди, покаяния. Но странным образом я ухищрялся думать не только о грозившей мне каре, но и о ней, о Жиле, словно какая-то особая невинность, или точнее тут, конечно же, сказать - невиновность соединила нас и словно общий, один страх был у нас. Выйдя на середину комнаты, я стал просить их о Жиле, даже, кажется, сказал несколько слов о ее честных и добрых чувствах к Вежливцеву, которые тоже внезапно отчетливо понял... Однако я заметил в глазах Жилы огонь, обращенный на Вежливцева, ласкающий его гибкими язычками и умоляющий простить за мою дерзкую выходку, в которой была толика ее вины; а меня она не баловала этим огнем, ее глаза вдруг грозно засверкали в мою сторону. Вслед за тем я увидел нечто совершенно неожиданное: Вежливцев словно сидел или даже как-то парил в обрамлении всех этих людей (и злополучного братца тоже), нежился в их белоснежных, каких-то - не понимаю тут какого-либо другого слова - цветочных объятиях, он разомлел, распарился и был словно в центре слабо движущейся, сладкой на вид пены, он смотрел именно на меня, улыбался мне с непринужденной приятностью и потом сказал им:
- Ну же, перестаньте над ним издеваться, черти...