Я положил на стол пятьдесят марок:
— Ваш зять поручил мне выяснить, кто был негласным компаньоном, который на рубеже веков вложил в ваш банк полмиллиона.
— Вы меня об этом не спрашивали.
— А вы бы мне ответили?
Он не сказал ни «да», ни «нет».
— Почему вы не спросили?
Не мог же я ему признаться, что собирал информацию не для его зятя, а против него.
— Мне было достаточно выяснить, действительно ли ваше поколение Веллеров и Велькеров могло забыть негласного компаньона.
— И?
— Отца нынешнего Велькера я не видел.
Он засмеялся каким-то дребезжащим, козлиным смехом:
— Он никогда ничего не забывал, будьте уверены.
— Вы тоже, господин Веллер. Почему вы сделали из этого тайну?
— Тайну, тайну… Вы справились с поручением моего зятя?
— Пауль Лабан, профессор из Страсбурга, самый востребованный, самый знаменитый и самый высокооплачиваемый эксперт своего времени, бездетный, но заботившийся о племяннице, племяннике и его детях. Не похоже, чтобы кто-то из них воспользовался состоянием, нажитым на негласном компаньонстве. — Я держал паузу, но он тоже молчал. — Не то было время, чтобы евреи могли пользоваться нажитым в Германии состоянием.
— Тут вы правы.
— Порой выгоднее было получить хотя бы часть и переправить ее за границу, чем потерять все.
— Что мы, два старых хрыча, ходим вокруг да около! Сын племянника эмигрировал в Англию, не смог ничего вывезти из Германии, мы обратились к нашим лондонским друзьям, и те позаботились о том, чтобы ему не пришлось начинать там с нуля.
— И племяннику это обошлось недешево.
— Как говорится, бесплатной бывает только смерть.
Я кивнул:
— Итак, в ваших бумагах находится документ, датированный тридцать седьмым или тридцать восьмым годом, в котором племянник объявляет все долги, вытекающие из негласного компаньонства, погашенными и отказывается от каких бы то ни было претензий. Догадываюсь, что на всякий случай документ вы храните в надежном месте.
— Вы, старый хрыч, прекрасно все понимаете. Сегодня стало модно вытаскивать грязное белье и трезвонить об этом на весь свет. Теперешние уже не понимают, какая тогда была жизнь.
— Да уж, это нелегко понять!
Он оживлялся все больше:
— Говорите, нелегко? Некрасиво, неблагородно, неприятно — это да. Но что тут такого уж непонятного? Ведь и сейчас продолжается та же игра: у одних что-то есть, а другие хотят это заполучить. Это игра всех игр, она приводит в движение деньги, экономику и политику.
— Но…
— Никаких «но»! — Он хлопнул рукой по подлокотнику. — Делайте свое дело и не мешайте другим заниматься своим. Банки не должны разбазаривать свои деньги.
— А после войны сын давал о себе знать?
— Нам?
Я молча ждал.
— После войны он остался в Лондоне.
Я ждал.
— Он сказал, что ноги его больше не будет в Германии.
Поскольку я продолжал молчать, он засмеялся:
— Какой вы, однако, упрямый старый хрыч!
Мне надоело.
— Я ведь вам сказал, никакой я не старый хрыч. Я старая ищейка!
— Ха! — Он снова стукнул рукой по подлокотнику. — Вы бы с удовольствием рыли носом землю, если бы у вас был нюх. А на нет и суда нет. Радуйтесь, что пока хотя бы кряхтите!
Он снова засмеялся своим козлиным смехом.
— И?
— Его адвокат дал ему понять, что с нас взятки гладки. Инфляция после первой войны, «черная пятница», [16]валютная реформа после второй войны — и вот уже от огромной кучи остаются только мышиные какашки. Нет, мы его не обобрали! Не забудьте про опасность, которой мы подвергались, — нас же могли отправить в концлагерь.
— Это был его немецкий адвокат?
Он невозмутимо кивнул:
— Да, тогда мы, немцы, еще стояли друг за друга.
11
Раскаяние?
Да, такими они и были. Третий рейх, война, поражение, восстановление и экономическое чудо — для них это были просто обстоятельства, при которых они занимались своим делом: умножали собственность, принадлежавшую им или находившуюся в их распоряжении. Это правда: они не были нацистами, не имели ничего против евреев и действовали строго в рамках конституции. Что бы ни происходило, для них это была почва, на которой они умножали свое богатство и свою власть. Им казалось, что они делают то, без чего все остальное ничего не значит. Какой смысл в правительствах, системах, идеях, людских страданиях и радостях, если не процветает экономика? Если нет работы и нет хлеба?
Таким был Кортен. Кортен — мой друг, мой шурин, мой враг. Так он во время войны сражался за Рейнский химический завод и так же после войны превращал его в то, чем этот завод сейчас стал. Для него тоже в какой-то момент сила и успех предприятия и его собственные сила и успех слились в единое целое. Что бы он ни позволял себе, он всегда пребывал в уверенности, что служит правому делу — Рейнскому заводу, экономике, народу. Пока не рухнул со скалы в Трефентеке. Пока я не столкнул его со скалы.
Я никогда в этом не раскаивался. Иногда я думал, что должен бы раскаиваться, потому что это неправильно — как с точки зрения закона, так и с точки зрения морали. Но чувство раскаяния так и не появилось. Возможно, в наших душах продолжает жить другая, более древняя, более жестокая мораль, существовавшая до нынешней.