По крутому склону поднялся к домам и понял, что тут давно уже никто не живет. Дома были целы и даже добротны, за мыском у воды стояли две бани, тоже добротные, но тропинки к ним, как и к крылечкам домов, позаметало травою, а на крышах буйствовал сорняк. Я заглянул в крайнюю избу, мне показалось, что она менее других выглядит одичалой. И не ошибся, отсюда хозяева ушли, вероятно, не позднее двух лет. Белила на битой печи еще не потрухли, пол хранил былую чистоту, хотя и был пыльный. Часто ночуя и даже подолгу живя в брошенных людских жилищах, я, что называется, набил глаз и могу по многим приметам определить, когда оно покинуто. Устав так, что почти валился с ног, я все-таки решил поужинать. Развел на дворе костер, вскипятил в котелке воды для чая, сбегав за ней к реке, открыл банку консервов и, прикинув, что на обратную дорогу отсюда я потрачу не меньше трех дней, выделил себе два сухаря и четвертушку от банки свиной тушенки.
Ужинал и пил чай уже в избе, при свечке, на широкой лавке, оглядывая жилище. Оно было невелико, в одну комнату, с маленькой заборкой, отгораживающей угол для стряпни - кухню, громадная русская печь занимала большую часть площади. По двум стенам были прибиты лавки. На одной из них я и трапезничал, вот и весь уклад от прежней, может быть, очень счастливой жизни. Уже ложась поудобнее на лавку, я заметил ухват, стоящий у закрытого чела печи, и каталку для него на загнетке. Ноги мои гудели, да и по всему телу шел ток перенапряжения, и я никак не мог заснуть, вздрагивая, как только тяжелели веки. Давно уже стемнело, и невысокая луна заглянула из-за лесов в окошко, и сверчок, ожив в подпечье, поднял монотонный скрип, а сон все не приходил. Крутясь на лавке, которая стала для меня жестче камня, я вдруг услышал шаги на воле и, приподнявшись на локте, увидел темную женскую фигуру, входящую в дом. Она вошла, тихонько прикрыла дверь, привычно глянув в пустой передний угол, обмахнула себя крестом и, увидев, что я не сплю, поклонилась. Я поднялся.
- Легайте, легайте, - тихо сказала она. - Умаялись ведь.
- Умаялся, - согласился я, продолжая сидеть.
- Повечеряли? - спросила.
В ее голосе, строе речи была какая-то нездешняя малоросская мягкость и певучесть. Я невольно подумал, что слово дольше всего сохраняет в человеке его первооснову.
- Да, ужинал, - запоздало ответил.
- Какой ужин-то? - сказала она и, присев было рядом, встала и пошла к печке.
Она была уже стара, но все еще по-девически статна; в черной до щиколоток юбке, в темной кофте и платочке, по-монашески подвязанном под самые брови. Лицо ее было добрым, но очень бледным, скорбные складочки в уголках губ, углубляясь, определяли дряблость ее щек. Она взяла ухват, сняла с чела зачалку, поставила ее у ног и, ловко подхватив ухватом чугунок, выкатила его из печи. Он был черным, и белые пальцы ее и кисти рук лепко обозначались, когда она понесла чугунок ко мне. Я принял его, подивившись тому, как приятно жжет он ладони. Поставив чугунок на колени, я взял у женщины деревянную ложку с полустершимися цветами на ней, она протянула мне ее, обмахнув чистым передником. Коричневая пленочка с черным поджаром по краям чуть опала внутрь чугунка. Я аккуратно продавил ее ложкой, и в ноздри ударил сытный молочный запах хорошо упревшей, в меру сдобренной коровьим маслом гречневой каши. Такую кашу могла варить только моя бабушка.
- Вкусно, - сказал я, уписывая за обе щеки.
- Ешьте, ешьте. С нас не убудет, а вам силы прибудет. Вам сила-то нужна, - говорила она, присев рядом и глядя на меня, подхватив под локоток правой руки левую и положив на ладонь щеку и подбородок.
Я ел, каша, как и следовало, убывала, а вместе с вкусной сытостью приходила ко мне покойная усталость, клонило ко сну.
- Спасибо, - выскребя все до крошечки, сказал я, и она кивнула довольно, предложив поставить чугунок на подоконник, позади себя.
- Легайте, легайте. Я посижу тут, не помешаю.
Растянувшись на лавке, почувствовал, как мягко и приятно мне дерево, спросил, уже погружаясь в сон:
- А вы что, тут живете?