Должен сказать вам, что Ялта так же лепится вокруг своего холма, как Афины вокруг Акрополя... Я всегда об этом говорил, а теперь подумал вот о чем. Не только Афины похожи на Крым, но и весь полуостров Пелопоннесский — на Крымский. И Крым и Пелопоннес, на этом материке, как два пальца... Два отростка, выставленных и море, совсем одинаковые. Но — сразу же за Пелопоннесом следуют Апеннины... И тут я понял: и Апеннины, и Крым, и Пелопоннес, это как пальцы одной руки. Только итальянский побольше, поменьше греческий. А Крым — вовсе маленький. И тут мне все стало ясно. Европа — это рука, ладонь раскрытая... Пять пальцев. Рука человека с пятью ее растопыренными пальцами... Теперь, когда это путешествие состоялось, я могу подтвердить, что это так. Ютландский полуостров — большой палец ее, Пиренеи — указательный, Апеннины — средний, Пелопоннес — безымянный...
Маленький мизинец-пальчик — это Крым мой. Рука человека, повернутая ладонью вверх.
Я предпринял это путешествие из Крыма, с маленького пальчика, и приехал в Ленинград, откуда и выходила «Победа», и отправился вокруг пальцев этой растопыренной руки...
Я написал даже не о каждом их этих пальчиков.
ПТИЦА
Ни одного человека не было на палубе.
С кормы тоже до меня доносились удары, слышался плеск. Там что-то ухало и раскачивалось.
Невозможно никак было понять, откуда дул этот косой пронизывающий ветер. Он не дул, а кружил. Сразу и ветер, и дождь, и внизу, за бортом, над палубой — падающие, летящие брызги летящих во все стороны, разбивающихся волн.
Сырой, холодный ветер Атлантики...
Уже не пряча лица от дождя и ветра, заботясь только, чтобы самого не смыло и не унесло в море, я направился на корму, откуда неслись эти грохочущие удары и хлюпанье. На мне был мой старый дождевик — прорезиненный, непроницаемый для воды плащ...
Но лучше бы мне сюда не ходить. Ветер тут дул уже со всех четырех сторон, неизвестно откуда он дул. Нужно было все время держаться за что-нибудь... Потоки воды обрушивались теперь не только сверху; дождь, хотя и был он частым, но был мелкий, и только из-за одного ветра свергался он не дождем, а струями. Будто лил не с неба, а из трубы или рукомойника.
Едва только я сюда добрался, как вновь раздался удар, сильный, наподобие пушечного выстрела.
Спасаясь от воды, я вскочил на возвышение, на какой-то ларь и схватился за слабенькую, тоненькую какую-то мачту... По-видимому за флагшток. Мне было все равно, за что хвататься.
Вихреобразный, кружащий у меня над головой циклон, свивая эти холодные струи, спускал их мне за порот... Странное ощущение. Как если бы тебя толкнули под водосточную трубу.
М даже не отворачивался, не уклонялся: вода текла уже мне под рубаху, и холодные острые струйки попадали в лицо...
В море было безлюдно: нигде ни дымка, ни мачты. Да и видимость была плохая... Еще вчера, хотя вчера погода была хорошей, не видел я ни островка, ни мыса. Ни рыб, пи дельфина. Никаких признаков берега.
А тут еще этот шторм. И вода, и ветер, и эти волны, и горы дождя пополам с ветром... Вода, летящая через всю палубу.
Но, может быть, все это видел только я, нечаянно вылезший сюда наверх в этот ранний час. Скорее всего, обо всем, что делалось в это время здесь, на палубе, вовсе не догадывались пассажиры, сидящие в теплом чреве корабля. Как не догадывались и мои товарищи, живущие со мной в одной каюте. Когда я выходил, они говорили про какие-то свои дела.
Нелегко было бы сейчас их вытянуть наверх, на эту скользкую, мокрую, исхлестанную ветром палубу, оттуда, из уютных, теплых отсеков. И я бы тоже не мог на ней появиться, если бы не этот фронтовой мой плащ. Резиновый, блестящий, совершенно не пропускающий воду, похожий на гладкую дельфинью тушу, немецкий трофейный плащ.
Неудивительно, что один я вышел поглядеть, что делается теперь в море,— в то время как другие все сидели в каютах или лежали на койках, под одеялами...