Мы стояли с Тоней (я все-таки вспомнил, как ее зовут) напротив друг друга, навалясь на застланные плащ-палатками, высоко поднятые нары, она с одной стороны, я с другой, стояли и разговаривали. Она, как можно было понять, не столько даже рада была самой нашей встрече, сколько просто живому человеку, с которым можно было поговорить. Майор, тот, который вытащил мне осколок, все больше молчал и там, у себя за столом, по-прежнему читал что-то. Оказалось, что нам с Тоней очень легко разговаривать друг с другом. Мы, не заметив, проговорили весь вечер с ней.
Главным, как всегда это бывает, были не слова, а то, что за словами...
В вагоне у них, хотя он и был пустой, было тепло. У них тут тоже стояла железная печка, в которую приставленный для этого солдат-санитар подкидывал дровишки, очень коротко напиленные. С двух сторон были нары, а между ними посредине была печка, да в углу там, за нарами, стол врача. Это был единственно по-настоящему теплый, по-настоящему чистый специальный санитарный вагон во всем этом длинном, неизвестно куда несущемся, набитом людьми составе.
Майор наконец бросил свою книжку и стал укладываться там, в отдельном своем углу. В самом деле, надо было ложиться, устраиваться. На дворе давно уже была ночь, и поспать все-таки надо было.
Тоня дежурила в эту ночь, но и она тоже прилегла, внизу где-то. Только солдат все еще не спал все еще подкидывал дровишки и свою быстро выгоравшую печку.
Сверху, с нар, на которых я лежал, мне все это было хорошо видно.
Раненый был еще совсем молодой парень, старший сержант. Отсюда, сверху, мне видны были его слипшиеся на голове волосы, выпрастанные из-под одеяла руки и плечи в неснятой, потерявшей свой зеленый цвет, вконец застиранной гимнастерке, на погоне которой была одна широкая, когда-то ярко крассная, но теперь уже бурая, тоже сильно выцветшая машинка.
У пего, как я понял, была пробита грудь.
Паровоз наш ревел изо всей мочи, требовал дороги, он словно бы торопился наверстать упущенное; получив за все это время на много сотен верст зеленый свет, он летел без остановки, пролетая станции и ревя, когда приближался к ним. Задвинутая на засов дверь билась, вздрагивала, колотилась во все стороны, стучала в пазах, словно бы норовила вырваться. Все стучало и дребезжало, визжало и раскачивалось. Казалось, что никогда еще эшелон наш, состав этот наш, не шел так безостановочно, пролетая одну станцию за другой. Никогда мы, за все время нашего пути, еще так не ехали, как в эту ночь.
Всю ночь за дверью выла вьюга, как будто кто-то ломился в дверь, и лежавший внизу на носилках раненый сильно стонал и
метался.
Ночь эта была какой-то бесконечной, казалось, она никогда не кончится.