Но жалобы на скуку, думаю, просто для разговора. Парню уже лет двадцать. Главный помощник отца, считай, хозяин. Хвалят его, он – всю скотину свою знает «в лицо»: сколько лет, когда корова «гулялась», когда ей телиться и прочее. Отец купил на хуторе еще два подворья, с жилыми домами, базами. Вот-вот женит старшего, отделит его.
Младшие сыновья останутся пока при отце. Пока. Школьной учебой никого из них не обременяли. Главное занятие – хозяйство, скот. В этом деле, жизненном, они преуспевают. Порою, как все мальчишки, играют в футбол, установив недалеко от дома жердевые ворота. Но эта забава – минутная. Главное работа, та же, что у отца и матери, и у старшего брата. Дело нынешней и завтрашней жизни, которая будет протекать на хуторе Большой Набатов или рядом, неподалеку. Отец их говорил, что собирается будущим летом отправить свой гурт на попас в Евлампиевку, которая нынче вовсе пустует.
Еще одно подворье на хуторе для своего старшего сына купил Азиз – единственный житель соседнего Малого Набатова. Так что безо всякой статистики понятно, какое будущее у когда-то действительно Большого Набатова, ныне умирающего казачьего хутора.
Это – жизнь. Он нее не отвернешься. И слава богу, что после ушедших казачьих хуторов осталось не дикое поле, а пастбищное мясное скотоводство и овцеводство, которым занимаются люди, привычные к этому ремеслу: чеченцы, аварцы, азербайджанцы, ингуши, грузины. Но нельзя умолчать об ином, очень важном.
Лет пять назад обиделся на меня местный чеченец, назовем его Ваха. При встрече сказал: «Пишешь, что это чужая земля, не моя. Нет – моя. Я здесь работаю, а вы водку пьете». Кто такие «вы», осталось без ответа.
На вопрос, чужая эта земля для Вахи или своя, ответила жизнь: не здесь он родился; дай ему Бог ли, Аллах долголетия, но умрет тоже не здесь. И дети его разлетелись даже прежде отцовского ухода. Вот и получается: прожил тридцать лет, но на хуторе чужой. А отсюда и образ жизни: ничего здесь не мило, не дорого: ни люди, ни земля, ни вода. Прежде мы порою с ним мирно беседовали. Хутор и его жителей он ругал: «Плохие здесь люди». Но пробыл среди «плохих людей» почти век, доброй памяти не оставив. Его последнее подворье – в подножье Прощального кургана, возле Дона и лесистого займища. Вахина козья орда в двести голов стравила под корень и вытоптала Прощальный курган, а по низине, над речкой, превратила в пустошь, толоку когда-то просторный и щедрый луг; год за годом, зимою губила весь молодой подрост береговой тополевой рощи. Козе ведь самая сладость похрумтеть тонкими ветками да ободрать кору молоденьких деревьев. И такое – из года в год. В какой-то из своих работ Энгельс писал о том, что козы сгубили Древнюю Грецию и превратили север Африки в пустыню Сахару. Недавно прочитал в журнале «Наука и жизнь» о такой же трагедии острова Святой Елены: «большую часть его покрывали густые тропические леса. Прошло меньше трех столетий (с ХVI века, когда открыли остров), и остров оказался почти голым. Пропали густые леса, не стало пышной растительности». Все это «просто-напросто съели козы! Несколько коз завезли первые поселенцы и дали им полную свободу, и они съели даже огромные эбеновые деревья».
Виноваты, уточню я, не козы, а хозяева коз. У нас донскую пуховую козу в хозяйстве держали всегда. В любой семье пряли пух и вязали из него теплые головные платки, носки, варежки, шарфы. Для себя, а в трудные времена – для продажи. В тяжелые годы пуховым промыслом спасались, на хлеб зарабатывая. Недаром в городке Урюпинске, что на Хопре, поставили памятник донской пуховой козе.
Пасти козье стадо очень трудно. Животина нравная: лезет на самые кручи, что твой альпинист; даже на деревья карабкается. Мекекекнет и мчится, очертя голову. Коз пасти трудно. Но их разводили, пасли с большим приглядом, сберегая землю и округу. На луга да в займище коз никогда не пускали. Там – сено, там – лес. Беречь надо. Так было при казачестве и при колхозах.
Вахины козы паслись вольно. Для них и для их хозяина запретов и указов не существовало. Вот и погубили округу. Теперь Ваха уехал, доброй памяти о себе не оставив. Он травил и людей, торгуя не самогоном, который у нас дело обыденное, а каким-то поганым пойлом. Сколько душ он сгубил, знает лишь Бог. Он бесстыдно скупал краденое; обманывал людей, которые на него работали; а уж несчастных «бичей» содержал хуже скотины, бил их. Последний бедолага, сбежав от хозяина, умер на пороге станичной больницы.
Своего дома, собственного, за тридцать лет жизни на этом хуторе он так и не построил, жил в совхозных, переходя из одного в другой. Хуже того, он полхутора, считай, разорил. Лишь останется чей-то дом без хозяина, без пригляда, там уже Ваха – словно черный ворон – копошится, старается: снимает шифер, выдирает полы, двери да рамы. Все приберет. Сначала – ночью, а потом уж и белым днем добирает остатки.
Говорю об этом человеке вовсе не потому, что хочу укорить его соплеменников всех разом. Но как не спросить: кто стал хозяином этих донских просторов? Земли, воды, выпасов, займищного невеликого леса.