Дело не только в том, что тютчевская поэзия (о чем шла речь выше) могла сложиться только на почве творческого подвига Пушкина, создавшего русское классическое искусство слова; в частности, только в русле этого живого искусства можно было действительно воскрешать «приобретенные в течение веков» богатства родного языка. Дело и в том, что Тютчев развивал как бы одну сторону, одну линию той всеобъемлющей поэтической стихии, которая была явлена в поэзии Пушкина.
Если попытаться кратко определить различие двух поэтов, можно сказать, что у Пушкина человек предстает во всей полноте своего бытия и сознания, а в поэзии Тютчева, особенно в стихах двадцатых-тридцатых годов (впоследствии положение изменится), — прежде всего и главным образом как
Пушкин:
Тютчев (стихи эти, кстати сказать, опубликованы Пушкиным в третьем томе «Современника»):
Пушкинское «сч'астлив» обнимает всю цельность человека — от высокой мысли о «залоге бессмертья» до инстинктивного телесного ощущения «края бездны»; тютчевское «счастл'ив»[33] имеет в виду собственно духовное откровение.
Конечно, «философская» поэзия Тютчева, так сказать, одностороння в сравнении с пушкинской. Но присущее eй движение мысли «по высям творенья» было необходимой и бесценной стадией в развитии русской поэтической культуры. Определение «философская» употреблено в отношении тютчевской поэзии в кавычках не случайно. Буквально философскими были, скажем, многие стихи других любомудров. Об этом глубочайшем различии позднее, в 1850 году, совершенно верно сказал Хомяков, сопоставляя свои стихи с поэзией Тютчева: «Без притворного смирения я знаю про себя, что мои стихи, когда хороши, держатся мыслью… Он же насквозь поэт… В нем, как в Пушкине… натура античная в отношении к художеству». Хомяков здесь, пожалуй, все-таки слишком смиренен, некоторые его стихи — «Горе», «Счастлива мысль…», «На перенесение Наполеонова праха» — держатся не только мыслью, но и подлинным «художеством». Но это все же отдельные исключения.
Что же касается Тютчева, прямое, буквальное определение его поэзии как философской способно только помешать ее истинному пониманию и оценке. Ибо такое определение неизбежно подразумевает, что суть и ценность тютчевской поэзии — в выражении тех или иных философских идей. А это совершенно неверно.
Те — увы, многочисленные — читатели и — равным образом — исследователи тютчевской поэзии, которые заняты «извлечением» и систематизацией содержащихся в ней мыслей, идей, концепций, по сути дела, за деревьями не видят леса. Существо поэзии Тютчева вовсе не в философии, не в мыслях и даже не в их системе, но в величественном образе мыслителя, воплощенном в ней. Этот образ проникнут такой мощной и глубокой духовной жизнью, что те или иные философские идеи, содержащиеся в данном стихотворении либо целом ряде стихотворений, являют собой не самостоятельный, самодовлеющий смысл, но только отдельные выражения, только своего рода духовные «жесты» этого «лирического героя» тютчевской поэзии.
Словом, идеи — не внутренняя суть тютчевской поэзии, но необходимая и, пожалуй, главная
Во многих работах о поэзии Тютчева показано, что те или иные идеи, содержавшиеся в его стихах, восходят к идеям германской философии, прежде всего философии Шеллинга; подчас тютчевскую поэзию вообще преподносят как некое стихотворное изложение шеллингианства.