Поэт посылает эти стихи Георгиевскому для опубликования в журнале "Русский вестник". А двумя днями ранее он пишет ему же: "Одно только присуще и неотступно, это чувство беспредельной, бесконечной, удушающей пустоты". Однако в том же самом письме, продолженном Тютчевым на следующий день, 12 декабря, он утверждает, что "одна только деятельность могла бы спасти меня - деятельность живая, серьезная, не произвольная..." И тут же со всей ясностью говорит, какую деятельность он имеет в виду. Тютчев пишет, что можно действовать лишь при условии, если слышишь, как "осязательно бьется пульс исторической жизни России".
Он утверждает - быть может, отчасти перенося на других людей то, что со всей остротой испытывает сам: "Странное явление встречается теперь между русскими за границею, как бы в смысле реакции противу общего стремления, это сильнейшая, в небывалых размерах развивающаяся тоска по России при первом столкновении с нерусским миром". И далее говорится о сегодняшней России, - как она воспринимается издали: "То, чему доселе приписывали одну материальную Силу, оказывается чем-то живым, органическим, мыслящею, нравственною Силою. Гора не только тронулась с места, но и пошла, и идет, как человек".
Тютчев дает здесь чрезвычайно верную оценку тогдашнего духовного движения в России; достаточно напомнить, что именно в тот момент, в середине 1860-х годов, начался высший расцвет творчества Толстого (в 1863-м он приступил к созданию "Войны и мира") и Достоевского (в 1865-м начато "Преступление и наказание"). Разумеется, Тютчев не имел в виду эти творения как таковые, он писал о состоянии русской духовной культуры в целом; но явление "Войны и мира" и "Преступления и наказания" осязаемо подтвердило верность его видения современной России.
Через два года с небольшим, 16 февраля 1867 года, Эрнестина Федоровна напишет своему брату Карлу, который советовал ей уговорить Тютчева получить назначение на дипломатический пост за границей: "Мой муж не может больше жить вне России, величайший интерес его ума и величайшая страсть его души это следить день за днем, как развертывается духовная работа па его родине, и эта работа действительно такова, что может поглотить всецело..."
Лишь сознавая все это, мы сможем верно понять Тютчева, который в своих исполненных предельного отчаяния письмах конца 1864-го - начала 1865 года не перестает горячо обсуждать политическое положение России. Так, в письме Георгиевскому от 6 октября, утверждая, что "страшной пустоты... ничего не наполнит", что его "жизнь утрачивает способность возродиться, возобновиться". Тютчев тут же с обычной страстностью говорит о внешнеполитических статьях Георгиевского, о близящейся встрече Александра II с Наполеоном III, результаты которой чрезвычайно его заботят, и он, как обычно, стремится воздействовать на находившегося тогда поблизости, в Швейцарии, Горчакова и т.д., и т.п. Он пишет о своих надеждах на то, что в предстоящих переговорах "мы удержим за собою... всю нашу политическую самостоятельность". И уже написав это Тютчев как бы спохватывается: "Но довольно. Мочи нет притворяться, скрепя сердце, говоря с участием о том, что утратило для меня всякое значение. Боже мой, Боже мой, все это было хорошо при ней..." - так заключает Тютчев, лишний раз свидетельствуя о причастности Елены Денисьевой к его политическим страстям.
В одном из следующих писем к Георгиевскому (от 11-12 декабря) поэт, высказав свое восхищение Россией, которая предстает "чем-то живым, органическим мыслящею нравственною Силою", опять-таки перебивает самого себя: "...Довольно, довольно гальванизировать мою мертвую душу. Воскресить ее невозможно",
Но душа поэта постоянно вбирала в себя эту живую и мыслящую, нравственную силу родины. И уже 21 декабря Тютчев создает стихотворение о появившейся тогда энциклике (послании) римского папы Пия IX, осудившей как "заблуждение" свободу совести. В глазах поэта это было вопиющим антинравственным актом, и он сравнивал папу (его называли, по ветхозаветной традиции, первосвященником) с иерусалимским первосвященником, который обрек на позорную казнь взывавшего к свободе совести Христа:
Был день, когда Господней правды молот
Громил, дробил ветхозаветный храм,
И собственным мечом своим заколот
В нем издыхал первосвященник сам.
Еще страшней, еще неумолимей
И в наши дни - дни Божьего суда
Свершится казнь в отступническом Риме
Над лженаместником Христа...
Через много лет Георгиевский, говоря о созданных поэтом в 1864 году стихах памяти Елены Денисьевой не без глубокого удивления вспоминал тютчевские "быстрые переходы от личных чувств скорби и даже отчаяния к общим интересам политическим и литературным и наоборот, и в поэтическом его творчестве почти одновременно с теми скорбными стихотворениями появлялись другие, проникнутые совсем иными настроениями... - стихи о папской энциклике".