Так как же тут быть с верой? Разве этот генерал лучше атеиста уже тем, что он верит в Бога? О, да он мерзопакостнее последней твари и подлежит истреблению!
И опять Александр вспомнил Достоевского и те слова писателя о слезах человеческих, которые прожгли землю до самого центра.
Если бы поговорить с Федором Михайловичем! Если бы открыться ему, рассказать, что делают лучшие люди России для будущего. А в том, что рядом с ним борются за народ именно лучшие люди, Александр не сомневался. И к Михайлову, и к Перовской, и к Кравчинскому он относился особенно – вот с кем познакомил бы он Достоевского или хотя рассказал бы о них… О, тогда Федор Михайлович такую бы правду написал о людях борьбы, что души бы сотрясались… И тогда бы он вернулся к идеалам своей молодости, обязательно бы вернулся, потому что эту опившуюся, обожравшуюся, обгадившуюся сволочь, которая тиранит народ, можно только силой смести с лица земли. Не поможет тут ни великий пост, ни великое смирение, ни непрерывная молитва…
Так думал потомственный дворянин Курской губернии Александр Иванович Баранников, двадцати трех лет от роду, страстный почитатель российской словесности, а писателя Достоевского в особенности. Он шагал из угла в угол, думая то о книгах любимого писателя, то о коротких встречах с ним на лестнице или у дома, о неуместной своей робости, за какую он казнил себя после встреч с Федором Михайловичем. Ну что бы подойти, представиться… Так просто! Но сердце его каждый раз замирало, он лишь вежливо кланялся, проходя мимо, а оправдывал себя тем, что «конспирация» требует соблюдения дистанции с соседями… Потом казнил себя, давал слово подойти к Достоевскому в другой раз…
Обозвав себя в очередной раз дураком, Александр накинул на себя одеяло – промозглость каземата ощущалась всё сильнее. Да и не топили, видимо. Зачем? Каждому тюремщику понятно, что «политическим» положено подыхать…
Он отогнал эти мысли. Надо делать гимнастические упражнения. Есть какая-то немецкая система… Фриденсон говорил. Как жаль, что он не выучил ее. Ничего, можно и по своей системе – самой простой.
Лязгнул засов, окошко в двери отворилось.
– Обед!
Александр подошел к двери и увидел давешнего тюремщика.
– Унтер, ты, брат, меня извини, – сказал он, принимая тарелку с похлебкой. – Это я давеча Гоголя вспомнил, Николая Васильевича, – был у нас такой замечательный писатель. Не слыхал случайно? – Унтер подозрительно и хмуро смотрел на Баранникова. – Я, брат, вообще очень книги люблю. Очень. Разве тут у вас читать нельзя?
Александр, выйдя из Павловского военного училища, «ходил в народ» и выучился говорить с самыми разными людьми. Собственно, учиться тут было нечему – просто его скромность, задушевность и ум тут же были видны. Вот и вступали с ним в разговор самые что ни на есть неразговорчивые люди. А он, ставя себя на равную ногу со всяким, кто ему был нужен, приступал тут же к делу, потому и находил почти всегда сердечный отклик.
– Со всеми претензиями к господину полковнику, – ответил унтер. – А нам с вами говорить не велено.
Он уже хотел уйти, но Александр не дал:
– Так ты ему скажи, брат, что мне книги нужны. Или пусть сам зайдет, а? Скажи, Александр Баранников, мол, просил.
Говорил он мягко, спокойно, лишь фамилию свою выкрикнул для соседа напротив.
Тон молодого заключенного понравился унтеру, и он кивнул, хотя утренней насмешки не забыл.
Похлебка оказалась сносной, и Александр ее съел. Съел он и кашу с куском говядины, а потом с удовольствием выпил кипятку. Александр научил себя быть во всём неприхотливым, когда готовился идти в народ. Поэтому сейчас поел он с аппетитом, а потом лег на соломенный сплющенный тюфяк и закутался грубым суконным одеялом. После еды и кипятка ему стало теплее, потом совсем тепло, и он заснул.
Странно, но приснилась ему самая драгоценная, самая прекрасная картина в целом мире: родной дом и сад.
Он увидел себя не в городском доме, а в деревенском, деревянном, с верандой, на которой он любил сиживать целыми часами, покачиваясь в кресле и держа книгу в руках. Веранда выходила прямо в сад.
Сад был прекрасен в любое время года, но особенно любил его Александр весной, когда всё пробуждалось, цвело, пело и как бы возглашало жизнь. И сирень – темно-фиолетовая, крупными гроздями облеплявшая кусты, пахнущая так, что сердце замирало от восторга, и черемуха, с ее свежим горьковатым запахом, и старые клены и липы с их первыми листьями – всё, всё было полно силы и красоты, и сердце само будто начинало петь. Всего, что росло и жило в саду, просто перечислить было нельзя, да и многого Александр по названиям не знал, особенно цветов, которые выращивал отец. Но то, что растила здесь сама земля уже несколько десятков лет и что в росте этом поддержали люди, – это Александр понимал, знал и любил. Конечно, в любви той он никому бы не признался, потому что умом считал это сантиментами, но когда оставался на веранде один и опускал руку с книгой, и смотрел, и слушал, и видел, и внимал, тогда его сердце переполнялось.