Мишель де Кастельно, сеньор де Мовиссьер, отодвинул от себя тарелку и, поставив локти на стол, внимательно оглядел собравшихся за его столом мужчин. Он необычайно крепок для человека, встречающего уже шестидесятую зиму; редкие проблески седины в его темных волосах еще надо заметить, а хмурое лицо с длинным и толстым носом оживлено ясными и зоркими очами, которые ничего не упускают из виду. Кастельно — человек образованный и не без тщеславия, ему нравится, чтобы за ужином у него сходились люди умные, прогрессивных идей, не уклоняющиеся от споров и всегда готовые к поиску знаний и бурной дискуссии, будь то на богословские, научные, политические или поэтические темы. И опять-таки я недоумеваю, как в эту компанию вписывается человек, подобный Дугласу, пусть и с личной рекомендацией королевы Шотландии. В приглушенном янтарном мерцании свечей наши тени вытягивались у нас за спиной, дрожали на стенах.
— Девственница подверглась надругательству прямо во дворце Королевы-девственницы. — Взгляд посла неторопливо скользил с одного лица на другое. — Друзья мои, это сделано с целью оклеветать католиков, зачем же еще? Что пустили в ход — распятие или четки, не так уж важно. Мелкие подробности в сообщениях расходятся, но суть ясна, и очевидно злое намерение: пробудить страх и ненависть, еще больше страха и ненависти, как будто их без того мало. «Это сделали католики», — твердят англичане на каждом углу.
«Католики ни перед чем не остановятся, они хотят убить Королеву-девственницу и снова сделать нас рабами Рима». Вот о чем говорят люди. — Изображая сплетни толпы, Кастельно заговорил гнусавым и визгливым «английским» голосом, и Курсель подобострастно рассмеялся, только что не зааплодировал его остроумию. А Дуглас попросту рыгнул.
— Лично я слышал… — Новый голос режет молчание, как алмаз — стекло. — Лично я слышал, что все мертвое тело с ног до головы расписано кровью, знаками черной магии. — Прямо на меня смотрит тот, кто заговорил сейчас отрывисто и четко, с аристократическим выговором, тот, кто наполовину укрыт в тени на дальнем конце стола.
Весь он заостренный, этот мой враг: сходящееся к остроконечной бородке лицо, брови — точно готические арки, глаза впиваются, как наконечники стрел. Весь вечер он был необычайно молчалив, но я чувствовал, как от него, будто жар от огня, исходит враждебность всякий раз, когда он обращал ко мне взгляд сощуренных, немигающих глаз. Кастельно тревожно оглянулся в мою сторону. Пусть его секретарь меня и недолюбливает, сам посол неизменно был для меня щедрым и даже добрым хозяином с того самого момента, как в апреле я по приказу короля переступил порог его дома, и все же мне ведомо, что эта сторона моей репутации не дает ему покоя. В Париже я обучал искусству памяти — эту уникальную систему я позаимствовал у греков и римлян и заметно усовершенствовал — самого короля Генриха III, который прозвал меня своим личным придворным философом, и такое возвышение, естественно, навлекло на меня ненависть ученых мужей Сорбонны, готовых шептать в любое ухо, будто моя мнемоника — лишь колдовство, изученное в общении с дьяволом. Из-за этих-то слухов, да еще потому, что при дворе возросло влияние партии твердолобых католиков, пришлось мне временно переселиться в Лондон. Кастельно — хороший и честный католик, неистовый пыл Гизов и их присных ему чужд, но все же он слишком набожен, чтобы не обращать внимания, когда над ним посмеиваются, мол, приютил в своем доме колдуна. И он, кстати, тоже предупреждал меня, что дружба с доктором Ди не пойдет на пользу моей репутации. Полагаю, Кастельно говорит так потому, что его близкий друг Генри Говард ненавидит доктора Ди, хотя причина столь страстного чувства остается пока для меня загадкой.
Вышеупомянутый лорд Генри все еще смотрит на меня из-под арок своих готических бровей, как будто в силу своего положения в обществе вправе требовать от меня отчета.
— Разве вы об этом не слыхали, Бруно? — мягчайшим тоном спрашивает он. — Ведь это по вашей части, если не ошибаюсь?