В «петербургских» повестях смех Гоголя более колючий, более едкий, более «злой» по отношению к представителям привилегированных сословий; это смех, пронизанный болью за «маленького человека», за людей, стоящих на низшей ступени общественной лестницы («Шинель»). Однако и здесь можно обнаружить веселые сюжеты и сценки.
Гоголь не скрывал, например, что идея написания повести «Нос» возникла у него на основе «шутливой» традиции довольно широко бытовавших в то время острот и каламбуров, на разные лады обыгрывавших ситуации, связанные с носом (чем не карнавальный прием!). Сам Пушкин отдал когда-то дань этому всеобщему увлечению. В 1815 году он записал в своем дневнике анекдот, родившийся в период войны с Наполеоном: «Давыдов является к Бенигсену: “Князь Багратион, говорит, прислал меня доложить вашему высокопревосходительству, что неприятель у нас на носу…” “На каком носу, Денис Васильевич? – спросил генерал. – Ежели на вашем, так он уже близко, если же на носу князя Багратиона, то мы успеем еще отобедать…”»[2].
Академик В. В. Виноградов в одной из своих ранних статей привел немало примеров, подтверждающих, что мотив носа обыгрывался в литературе 20-30-х годов XIX века неоднократно[3].
Гротеск у Гоголя – это отрицание всякого рода норм, претендующих на абсолютность и вечность. Он отрицает очевидность и мир «само собой разумеющегося» ради неожиданности и неожиданной правды. Он как бы говорит, что добра надо ждать не от устоявшегося, а потому привычного, а от «чуда». В нем заключена «народная обновляющая, жизнеутверждающая идея»[4].
В этом видится отблеск карнавального действа, которое Гоголь понимал не только как веселый праздник, но, прежде всего, как возможность в свободной уличной стихии проявить и выразить себя, прикрывая смущение или внутреннюю несвободу маской. Под масками люди скрывают собственные лица и истинные намерения (умный догадается, а дураку и знать не надо!); маски сбрасывают или публично срывают, чтобы явить миру правду во всей ее жестокой и смешной неприглядности.
Маски – важный элемент гротескной концепции человеческого тела, которой активно пользовался Гоголь: «Ив самом деле, каких нет лиц на свете. Что ни рожа, то уж, верно, на другую не похожа. У того исправляет должность командира нос, у другого губы, у третьего щеки, распространившие свои владения даже на счет глаз, ушей и самого даже носа, который через то кажется не больше жилетной пуговицы; у этого подбородок такой длинный, что он ежеминутно должен закрывать его платком, чтобы не оплевать. А сколько есть таких, которые похожи совсем не на людей. Этот – совершенная собака во фраке, так что дивишься, зачем он носит в руке палку; кажется, что первый встречный выхватит…»
Не менее любопытна гоголевская система превращения имен в прозвища (помещик Яичница, добродетельный человек Пупопуз, чиновник из приказа Замухрышкин).
Смех раскрывался и в поэтике Гоголя, в стилистике его своеобразного языка. Смеховое слово организуется писателем так, что целью его выступает не простое указание на отдельные отрицательные факты повседневной жизни, а на вскрытие целых жизненных явлений. Поэтому для Гоголя так важно было возвращение к живой народной речи, в которой комическое и трагическое всегда были рядом. Многие гротесковые образы и стиль их речи подсмотрены и подслушаны писателем в ярмарочных балаганах, куда он любил захаживать, на почтовых станциях во время путешествий.
Вспомните хотя бы знаменитую характеристику Гоголем быстрой езды и русского человека: «И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: “черт побери всё!” – его ли душе не любить ее?» И дальше: «…летит вся дорога нивесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканья, где не успевает означиться пропадающий предмет…» Гоголь сознательно разрушает все статические границы между явлениями. Его ощущение «дороги», так часто им выраженное, носит по быстроте смены впечатлений почти карнавальный характер.
Еще больше смеховая стихия Гоголя проявилась в его комедийной драматургии. На самые первые творческие планы Гоголя в этом направлении проливает свет его разговор с С. Т. Аксаковым, состоявшийся летом 1832 года. Гоголь тогда хвалил писателя Загоскина «за веселость, но сказал, что он не то пишет, что следует, особенно для театра». «Я, – вспоминал Аксаков, – легкомысленно возразил, что у нас писать не о чем, что в свете так однообразно, гладко, прилично и пусто, что