Американец вежливо заверил, что всем доволен, но все же спросил:
— Говорят, он превратил еду в искусство?
— О, да, — отвечал человек в очках. — Все ест не вовремя. Видимо, это — идеал.
— Наверно, он тратит на еду много труда, — сказал Пиньон.
— Да, — сказал его собеседник. — Выбирает он тщательно. Не с моей точки зрения, конечно, но я — врач.
Пиньон не мог оторвать глаз от небрежного и лохматого человека. Сейчас и тот смотрел на него как-то слишком пристально, и вдруг сказал:
— Все знают, что он долго выбирает еду. Никто не знает, по какому он выбирает признаку.
— Я журналист, — сказал Пиньон, — и хотел бы узнать.
Человек, сидевший напротив, ответил не сразу.
— Как журналист? — спросил он. — Или просто как человек? Согласны вы узнать — и не сказать никому?
— Конечно, — ответил Пиньон. — Я очень любопытен и тайну хранить умею. Но понять не могу, какая тайна в том, любит ли Марийяк шампанское и артишоки.
— Как вы думаете, — серьезно спросил странный друг Марийяка, — почему бы он выбрал их?
— Наверное, потому, — сказал американец, — что они ему по вкусу.
— Au contraire[1], как заметил один гурман, когда его спросили на корабле, обедал ли он.
Человек с удивительными глазами серьезно помолчал, что не вполне соответствовало легкомысленной фразе, и заговорил так, словно это не он, а другой:
— Каждый век не видит какой-нибудь нашей потребности. Пуритане не видят, что нам нужно веселье, экономисты манчестерской школы — что нам нужна красота. Теперь мало кто помнит еще об одной нужде. Почти все, хоть ненадолго, испытали ее в серьезных чувствах юности; у очень немногих она горит до самой смерти. Христиан, особенно католиков, ругали за то, что они ее навязывают, хотя они, скорее, сдерживали, регулировали ее. Она есть в любой религии; в некоторых, азиатских, ей нет предела. Люди висят на крюке, колют себя ножами, ходят не опуская рук, словно распяты на струях воздуха. У Марийяка эта потребность есть.
— Что же такое… — начал ошарашенный журналист; но человек продолжал:
— Обычно это называют аскетизмом, и одна из нынешних ошибок — в том, что в него не верят. Теперь не верят, что у некоторых, у немногих это есть. Поэтому так трудно жить сурово, вечно отказывая себе, — все мешают, никто не понимает. Пуританские причуды, вроде насильственной трезвости, поймут без труда, особенно если мучить не себя, а бедных. Но такие, как Марийяк, мучают себя и воздерживаются не от вина, а от удовольствий.
— Простите, — как можно учтивей сказал Пиньон. — Я не посмею предположить, что вы сошли с ума, и потому спрошу вас, не сошел ли с ума я сам. Не бойтесь, говорите честно.
— Почти всякий, — сказал его собеседник, — ответит, что с ума сошел Марийяк. Вполне возможно. Во всяком случае, если бы правду узнали, решили бы именно так. Но он притворяется не только поэтому. Это входит в игру, хотя он не играет. В восточных факирах хуже всего то, что все их видят. Не захочешь, а возгордишься. Очень может быть, что такой же соблазн был у столпников.
— Наш друг — христианский аскет, а христианам сказано: «Когда постишься, помажь лицо твое». Никто не видит, как он постится; все видят, как он пирует. Только пост он выдумал новый, особенный.
Мистер Пиньон был сметлив и уже все понял.
— Неужели… — начал он.
— Просто, а? — прервал собеседник. — Он ест самые дорогие вещи, которых терпеть не может. Вот никто и не обвинит его в добродетели. Устрицы и аперитивы надежно защищают его. Зачем прятаться в лесу? Наш друг прячется в отеле, где готовят особенно плохо.
— Как это все странно!.. — сказал американец.
— Значит, вы поняли? — спросил человек с яркими глазами. — Ему приносят двадцать закусок, он выбирает маслины — знает ли кто, что именно их он не любит? То же самое и с вином. Если бы он заказал сухари или сушеный горох, он бы привлек внимание.
— Никак не пойму, — сказал человек в очках, — какой в этом толк?
Друг его опустил глаза, видимо, растерялся, и все же ответил:
— Кажется, я понимаю, но сказать не могу. Было это и у меня — не во всем, в одном, — и я почти никому ничего не мог объяснить. У таких аскетов и мистиков есть верный признак: они лишают удовольствий только себя. Что до других, они рады их радости.
Чтобы другие хорошо поели и выпили, они перевернут и распотрошат ресторан. Когда мистик нарушает это правило, он опускается очень низко, становится моральным реформатором.
Все помолчали; потом журналист сказал:
— Нет, это не пойдет! Он тратит деньги не только на пиры. А эти мерзкие пьесы? А женщины вроде этой Праг? Хорошенький отшельник!..
Сосед его улыбнулся, а другой сосед, пыльноватый, повернулся к нему, смешливо хрюкнув.
— Сразу видно, — сказал он, — что вы не видели миссис Праг.
— Что вы имеете в виду? — спросил Пиньон.
Теперь засмеялись все.
— Он просто обязан быть с ней добрым, как с незамужней тетушкой… — начал первый, но второй его прервал:
— Незамужней! Да она выглядит, как…
— Именно, именно, — согласился первый. — А почему, собственно, «как»?
— Ты бы ее послушал! — заворчал его друг. — Марийяк терпит часами…