— Эт-то еще что такое? Эт-того еще не хватало! Мальчик ворует конфеты со стола! — И понеслась, и застрекотала насчет честности и воспитания ее в детях и вообще о советском сообществе, самом благородном, самом нравственном, самом передовом, где недопустимо…
Готовая уже ляпнуть мокрой тряпкой по роже этой дамочки, Марина вдруг сорвалась с места, схватила худенького мальчишку со стула и, слепая от истерики, начала его хлестать по заднице, визжа на весь дом:
— Не воруй, не воруй, живи честно, живи благородно, как тетенька Неля, у-ух я бы вас всех! — И, бросив полуобморочного ребенка на диван, выскочила на половину Виталии Гордеевны, зашлась в рыданиях: — Я у этой мандавошки, я этой мандавошке…
Виталия Гордеевна притиснула Марину к себе: она поняла, все поняла, больше Марина не будет мыть полы и убирать горшки на другой половине. Фифочка эта нарочно кладет на виду золотые колечки, дорогие броши и серьги, пробовала подбрасывать деньги, испытуя на честность квартирантов, может, и саму Виталию Гордеевну.
— Успокойся, девочка, успокойся, — гладила она по голове Марину и целовала в соленое от слез лицо.
Тут приковылял на кухонную половину ничего не понявший Аркашка, потому что никто его никогда не бил, не наказывал, ткнулся в подол Марине и начал просить:
— Полюби меня, мамоська, полюби меня, мамоська…
Едва угомонился дом Мукомоловых. Но вечером горничная пара явилась на половину хозяйки, и невестка застрекотала:
— Знаете, мамаша, если вам так дороги эти люди…
— Никакая я тебе не мамаша, — обрезала невестку Виталия Гордеевна. — Завтра же я велю заколотить дверь в вашу половину, готовить кофии будете на плитке, ребята, пока не устроятся с жильем, останутся в зимовке. Все! Вопросы есть еще?
Заткнув нос и рот фирменным немецким платочком, Нелли Сергеевна, рыдая, убежала к себе. Владимир Федорович грузно последовал за нею, обернувшись в дверях, покачал головой:
— Я этого, мама, от тебя не ожидал.
— А что ты ожидал? Что ты ожидал? Привык, чтоб тебе подтирали задницу, лебезили перед тобой! — И, докурив папиросу, метко швырнула ее на шесток печки. — Э-эх, бездарь, бездарь, не хватило ума даже на то, чтоб на всем огромном фронте найти нечто приличнее этой яловой финтифлюшки. Иди! Видеть тебя не хочу!
…Данила знал, что ружье ему доверили в последний раз, и хоть убейся, но что-нибудь добывай, отошла лафа, отфартило, самому на ружье не с чего капиталов накопить, родни всей в городе — Виталия Гордеевна, ей едва хватает на скудное житье пенсии.
И хотя промок, устал молодой охотник, до изнеможения дошел, он заставил себя проброситься по окраинам полей подсобного хозяйства. Нигде никто не шевелился, не вылетал, голосу не подавал, все разошлись по домам, как говорил близкий друг Пахомка Верещак. Данила забрел на приречное поле, где прежде Пахомка закапывал бочку, и, как во сне, невнятное, усталое донеслось до него — га-га-га, га-га-га.
Данила отскочил к кромке ивняка, вырвал патроны с крупной дробью из патронташа, вставил в стволы и приподнялся над опушкой перелеска. От соснового бора, что был за городом, в котором летами располагался пионерлагерь, пока еще едва-едва различимая, в мороке шла и снижалась на ночевку стая гусей. Большая стая гусей. И тогда, движимый какой-то ему неведомой силой, Данила вдруг зашептал:
— Господи, помоги мне, нет, не мне, Аркашке, отроку хворому помоги. Он у нас крещеный.
Клич гусиный яснел и приближался.
И вдруг над самой головой Данила услышал шелест крыл, иные гуси, скользя в полете, уже и лапы выпустили, чтобы коснуться ими земли и, пробежав немного, остановиться. Данила приотпустил стаю и из обоих стволов дуплетом ударил в гущу ее. Не коснувшись земли, стая плавно взмыла вверх, тревожно закричала и, пересекая перелесок, ушла за речку.
Но пока стая набрала высоту и скрылась, Данила увидел, как один гусь, оттопырив крыло, задрожал им, словно бы стряхивая с перьев капли, и косо пошел к земле.
Данила точно отметил место, куда снижался гусь, это было недалеко, но ничего там, куда он пришел, не обнаружил. Тогда он заложил круг-другой и тупо думал, что, если сделал подранка, ему его не найти, да и наповал сбитую птицу отыскать здесь — непростая задача.
Чуфыринцы, возвращаясь к мирной жизни, возвращали и мирные свои привычки. До войны они любили гульнуть на природе, как узнал от Пахомки молодой охотник, и вот снова по воскресеньям, в День металлурга, в День матери и ребенка, во все праздники и дни, пригодные для пьянки, тянулись они на ближнюю природу, за пруд, и здесь, в загустевших за войну лесочках, по окраинам полей давали звону и шороху, засорив за короткое время так пригородную местность, что ровно не люди тут веселились, а черти или еще какая дикая, нечистая сила правила здесь шабаш.