- А мы о чем? Не о делах нешто калякаем. Э-эх! Прииска? Про прииска я с тобой ни-ни. Дела того не знаю, там не бывал. Ты там тоже не бывал, а знаешь. Ну, и знай. А по векселям вот тебе не платят - про то знаю. И по моему счету сумма не малая. И такая даже сумма, что откуда беда большая, от приисков ли, от векселей ли, сразу не разобрать.
- Да. Много, Агафангел Иваныч, пропадает.
- Пропадает? А у нас с папашенькой твоим не пропадало. А почему? Ныне больно уж бумаге гербовой верить стали. А мы не бумаге, человеку верили. Мы как! Нам что бумажки лоскуток, что бумага гербовая - все едино. Но глаз иметь надо. Глаз был у папашеньки твоего. Был. Помню, человек к нам пришел. Кредит у него был тогда. Десять, говорит, тысяч. Изволь, говорит. Процент известный. Только берет тот деньги, да не сосчитавши в карман сует. Постой, постой, это папашенька твой; дай-ка сюда на минутку. Дал тот. Нет, говорит, не будет тебе денег. Почему? Потому, говорит: не посчитал, значит не отдашь. Так-то.
- Да. Помню. Вы рассказывали.
- Помню, помню! Не больно помнишь, коли такое подошло. Отца бы помнил, не то бы было. Ну, протестуй векселя-то. Много получишь! Новое завели, бумаге верите, не человеку, бумагу вам всем заместо денег и суют. Акции вот эти самые... Оно, конечно, и мы не лыком шиты. Понимать можем. Только каждому делу свои люди нужны. В ту пору, что говорить, и мы с папашенькой твоим по-новому малость дело повели. Ну, да, ведь, что с меня и спрашивать ныне...
Надолго засвистел Рожнов, рукою правой седины свои взлохматив и на бороде и там позади за лысиною. Пот хотел со лба отереть. И вот грузно поник над чашкой перевернутой. Спать захотел. И тщетно Семен напуганный старался словами торопливыми боящимися пробудить старика ветхого. И о векселях говорил, и о новом своем замысле. Про Доримедонтово дело даже слово, как на рыбу удочку, закинул. Спал, свистел древний, пальцы красные в малиновом вареньи нежил.
Долго после напуганный Семен слова разные шептал в разных комнатах своего дома. Искал разгадки, искал пробуждения от сна своего. Молчали стены, молчали стулья, столы. Но чуть смеялись. И лишь за спиной Семена. Лишь за спиной его. Брел ослабевший, смертно-больной. Брел опять туда. Туда.
В коридоре темном настиг Семена лакей. Сказал:
- Никандр Семеныч приехали.
- Хорошо, - сказал Семен. И из тьмы крикнул. - Пусть в столовую!
Ушел. В тот день не повидались отец с сыном.
Во тьме сверкающими словами Виктора и своими думами заколдованная Дорофея сидела в комнате гостиничной. Слышала слова и не слышала. Подчас думала, что летит птицей ли малой, идеей ли большой. Куда летит? И спрашивала себя. И снова Виктора слыша, отвечала:
- Что будет! Что будет! Не могу я так. Не могу.
Кричала душой разраненной. Кричала тому ли умирающему, себе ли. Но не Виктору. Нет, не Виктору, здесь вот сидящему, руку ее схватившему. А Виктор говорил:
- Дорочка! Дорочка! Бедная, милая...
И была в словах его негромких сила. Но не то слышали Дорочкины уши. Говорил-пел Антон. Антошик, Антошик душе ее привет посылал.
- Умирающему любовь нужна. Как? Умирающему? Нет, нет! Пусть не свершится! Люблю! Люблю!
Любила, верила, не верила, и новой любви отдавалась безвольно. Спала ли? Шептала:
- Ты хороший. Ты все поймешь.
Но взоры Дорочки со взорами Виктора встретиться-столкнуться боялись в этот день. Тогда, впервые здесь, в стенах чужих, с ним легко было и плакать и улыбаться. Но не сегодня. И стыд губ не обжигал. Ныне не то. Виктор, внезапно найденный, близкий такой и родной, в глазах своих зажег огонь страшный. Вот слова его подчас плачут, по ней плачут, а чуется, будто зверь лесной в комнату забежал, близко где-то тут притаился, высматривает, зубами щелкнуть боится, когтями о пол царапнуть. Слушает, не слушает, страхом новым полнится Дорофея, слова про горе свое говорит жалобные. И не верит и не смеет уйти-убежать от нарастающего страха. А тогда, впервые здесь, когда от Антошика пришли, тогда - о, какая грусть сладкая, какая благостная чистота слез тогда.
- Дорочка, как рад я, что тебя нашел. Дорочка, маленькая, тихая, вот и молчишь ты, а мне хорошо, спокойно. Будто слова утешения слышу. Тихие слова и властные. Церковные слова. Устал я, Дорочка. Дорочка, ты мне родная стала, совсем-совсем родная. Или оттого, что и впрямь родные мы, по крови родные.
Чуяла-ждала: вот поцелует. Близкое дыхание. И страшилась. И сердце сжималось. А тогда целовал-утешал, и сладко было и тихо.
- Где Юлия Львовна? Почему не идет? Я знаю: она на меня обиделась.
- Она уехала, Дорочка.
- Куда уехала?
- В Петербург. Дело есть.
- Правда? Почему не сказал?
- Вот говорю. Дело большое. Может быть, даже вопрос жизни. Давно уж надо было. А тут последний срок. Ну, и поехала.
- Надолго?
- А тебе что? Дело уладит, вопрос разрешит один и возвратится. Только не сюда уж. К тому сроку я не здесь уж буду.
- Ты уезжаешь?
- Да. Я с тобой уеду.