— Так-то, девочка моя. Сказки только. Только сказки. Природу все равно лучше, чем она есть, не накрасишь. А что у меня еще плохо выходит, это не беда. И что мой monsieur professeur ругается, это тоже ничего. При тебе он только ругается, а с глазу на глаз, случается, и похвалит. Разные такие французские слова паточные. Так-то, девочка. Старики народ хороший, только всего себя им отдавать не дело. А то всякий учитель чистописания сделает из тебя учителя чистописания. У нас вот Иван Стаканыч был… Опять эта Жолишка на горизонте… Брысь!
Муштаблем[6] по камню застучал, погрозил. Улыбнулась Надя тихой улыбкою. А madame Jolie сторонкой прошла. Давно уже измученная старушка приучается к невозможному, и письма ее к madame Rayce Michalovna тревожны. Но в меру привыкла к Наде, полюбила; и с черновика переписывая, самые страшные свои опасения не пишет.
— Ну, а как же, Витя, Рим?
— А так же, девочка. Мы с тобой туда весной, если тебе позволят. А не позволят, куда хочешь поедем. Я теперь богач. Мне что…
Говорил, на сестру, на полюбленную душу не глядя, то бия, то лаская кистью холст на этюднике.
— Витя! Опять ты про те деньги; опять — богач. К чему все шутишь? Ведь она так недавно умерла.
— Бабушки для того и живут. А ты не мешай. Так, про что-нибудь веселое болтай. Этюд испортим.
— Нет, правда, Витя. Ты какой-то жестокий. И тогда, давно: по двадцати тысяч получим; будто смерти ее ожидал.
— Говорю — не мешай. Ну вот! Теперь спорить надо. А этюд-то как же? Ведь скоро закат. Ну, ничего, ничего, девочка.
И левую руку с палитрой далеко отстранив, на песок сел у ног сестры, правую руку на колени ей положил. В глаза полюбленные ласково заглянул. В окошки вечности своей. И увидав свою вечность, опять испугался. Опять. И молчащий поднялся; к мольберту стал, и долго вглядывался в сказку вечного камня в красную.
И молчали, различными чувствами боримые.
— Витя. Пора.
— Сейчас. Сейчас. Одну минутку. Да. Пора.
Шли веселые. И были веселы их слова. Madame Jolie на крытой веранде сидит. Видят. Мимо.
— Я к тебе, Витя. Наверх. Там чай пить будем.
— Ко мне, Надя!
Смелые, мимо мертвых вещей, мимо мертвых людей идут, юностью своею и правдой юною живые. И вот в клетке подъемной, в клетке стеклянной. По две жизни было у них. Всегда теперь. И в предчувствии, и в предмыслии тайн вечерних мансардных затихли оба, туда вздымаемые. А Надины страхи были и прежние страхи.
В мансардной комнатке, в милой, сидели испуганные криками проснувшихся где-то птиц; проснувшихся где-то и сюда прилетевших, земное повидать, несовершенное устроить.
— Надя, Надя.
— Что, Витя?
— Жить мне хочется, Надя.
Взглянула осужденная в лицо милое, в лицо жизнью живущее. Испуганно взглянула. Он-то чего хочет?
И взглянув, не отвела глаз, впилась, ждала. И заставила брата и раз, и еще раз заглянуть в колодец скорби и вот утопить в нем веселье юное, неразумное. И тогда лишь сказала:
— И мне пожить хочется.
Сказала, как заплакала тысячами очей невидимых. И часто у ног ее бывший, у ног ее опять. И здоровую грудь свою нажимает на угол дивана, на деревянный, и силится призвать сюда ее, ее, губы ее, чтоб пить с них болезнь смертную.
— Надя. Надя. Я люблю тебя. Одну тебя люблю.
— Витя. Где ты?
— Здесь я. Здесь.
— Нет, ты далеко. Ты там, ты там. Там, где вечная моя душа. И твоя душа с моей душой.
— Надя!
— Не Надя, а слушай: я скоро умру, Витя…
И умерло Витино тело там, на ковре цветущем. И рука на живой еще руке застыла, мертвая. И хотел, чтобы все было, но не эти слова, не эта правда. А дьявол и тут тешил его:
«Ты уж совсем большой. Ты уж старый, Виктор!»
— Витя, я завещание хочу. Не нужно, знаю. Нелепо. Пусть. Я хочу. Зиночка там еще, в крепости. Так нужно. Пусть знают. В завещании напишу о Зиночке… Ну, и об Ирочке… И обо всем. Так нельзя. Мучают они их… Я напишу в завещании: звери вы…
— Надя! Надя! Милая. Ведь это не ты.
— Это я, потому что трудно мне дышать. Потому что я скоро умру, Витя.
И тогда рыдали они, будто рыдал один. И больное тело очнулось ранее здорового.
— Витя, милый… Поедем в Рим. Поедем завтра. Ты же хочешь. Тебе же нужно. Поедем.
— Надя, милая… Ну, так… Ну, так… Для моей мазни везде место найдется… Надя моя. Надя моя, развеселись.
И у ног рыдающей забился своими рыданиями, снова объявившимися. А дьявол снов недремлющий, красный по полу кривлялся. И говорил Виктор:
— Святыня моя. Святыня моя.
Но не пропадал дьявол. Лишь знамением враждебным опаленный притих на ковре, тут, близко, и рожу красную свою чем-то белым наскоро замазал.