И люди ходили не туда, куда нужно было дому для его железных дел. А если и туда, то не в те часы. Нужно собраться вместе, а они врозь. А когда нужно врозь, по своим делам, они вместе, и не о том говорят, о чем нужно. Но вдруг все разом вспомнят, застыдятся и опять налаживают на старое.
Так умирала старая совесть дома.
IV
Раньше всех опомнился старший приказчик, доверенный, Рожнов.
Желто-белые седины его привычной старости примаслились, пригладились и предстали пред Семеном. Почтительно-суровую беседу повел старик. Он часто улыбался беззубым ртом. И то была улыбка тихой гордости от сознания переходящей к нему власти.
«Не умели юнцы вовремя к делу приглядеться. Ну, а теперь без меня ни тпру, ни ну. От старика к старику, значит. От папашеньки-то к приказчику. Так-то».
И заперты были двери. И горели свечи. И выдвигались ящики, и открывались шкафы.
И без конца шелестела бумага в мягких руках желтого старика Рожнова. А по-новому испуганный Семен кивал головой и, принуждая себя постичь непостижимое, стучал пальцем в крышку стола.
И текли часы. И для Семена под конец они стали мутно-желтой рекой, точь в точь такой, какая вливалась ему и в рот, и в глаза, и в уши в часы бесконечных уроков в московской немецкой гимназии. Той гимназии, из которой однажды писал он письмо отцу:
«…Делайте со мной что хотите, папаша, а больше я здесь не могу».
И вот теперь в кабинете покойного отца льется та же мутно-желтая река страха и скуки.
Кончил желтый старик. Встал. Кресло отодвинул.
— А вы попамятуйте, что мною нынче говорено было. И папашенька неоднократно наказывали в случае чего наставлять вас. В делах то есть. А засим, спокойной ночи. Мне пора-с.
И низкий поклон. И зашаркали мягкие сапоги.
V
В ту ночь опять не спал Семен.
— После смерти отца, после того, как унесено было колдуном железное сердце, в дому зародились духи — не духи, зверье — не зверье. То видимые, то слышимые силы. На Семена накидывались они то в образе женщины, то в образе смертного страха.
Женщина внезапно выходила из двери или даже из стены. Или уже нагая, или как принцесса одетая и потом раздевалась., Всегда прельщающая, различной красотой красивая, она была то как настоящая женщина, то как кукла маленькая. За обедом, вскочив на стол и спрятавшись за стакан, она была не больше булавки. Вероятно, илией, или Семену было стыдно братьев, сестер, матери его. А ночью, всегда большая, пышная, подчас она расплывалась розовым облаком на всю комнату. И тогда они оба дрожали частой дрожью, пропитавшиеся друг другом.
Семену было 27 лет. К этому сроку он еще не знал женщины. Он был слаб. Ни мужчина, ни мальчик, он робел до дрожи и до холодного пота. И слабость, и робость гнали его от живых женщин. В мечтах он рвался к ним и говорил им ласковые слова.
И вот, по смерти отца, поселилась в дому нагая прельстительница и манила, кликала его:
— Сёма! Сёма!
А то вдруг увертывалась-смеялась:
— А вот не дамся.
Такова была Сёмина женщина в дому на Торговой.
Но там же зародился его смертный страх. То не было привидение, не был верящий в себя дух. То был гроб, а в гробу человек. Человек, который ранее все мог, и вот — ничего не может. Вдруг откуда-то вплывал тихий гроб. И не гроб был страшен и не человек в нем, а то, что это так просто, и что, видя это, невозможно было верить в слова молитв, которые ранее, всегда ранее, были бесспорны. Все было. И вдруг ничего не стало. Может быть, вспоминался отец, лежащий в гробе. Может быть, полуосознанно-диким казался переход от величия железного грома на подводах и таинственного шелеста бумаг к величию Царства Небесного. Страх был такой простой, языческий. И даже страх греха такого страха не заглушал его.
Была вечность или недуманье, незнание, и вот надвинулась пустота.
Церковь и ее огни, и ее священники — это одно, и это — правда. А гроб и в нем мертвый человек — это другое, другая правда.
И приплывал к Семену парчовый гроб. И в гробу лежал незнаемый человек. И становилось тоскливо-страшно и пусто. И все ненужно. И холодно-холодно.
И тогда, подчас, пели-кричали слова ненужных молитв. И спокойные чужие люди вставляли в страшные строки имя: Семен.
И вплывал в комнаты гроб. И входила-влетала в комнаты прельщающая женщина. То тот, то та… И Семен гнал прочь думу о гробе, холодея от предчувствия ее, и трепетно любил приходы женщины, и, когда ее не было, скучая, звал ее. Но и женщина, и гроб появлялись одинаково часто в доме, из которого ушел железный хозяин его.
В ту ночь опять не спал Семен. Лампадно-тихая ночь грела двухоконную низкую комнату верхнего этажа. Только что ушла нагая женщина. Ушла-растаяла.
Смотрит Семен круглыми бездумными глазами. А перед ним, у той стены, спят братья его: Макар и Доримедонт. Холодный пот томит Семена. И то пытается он уснуть, то, когда безнадежность этого желания ломит голову, пытается думать о железных делах, смутно шепчущих ему неведомые тайны.
Томится в ночи Семен. Слушает бормотанье Доримедонта. На деревянной складной койке спит Доримедонт. Ворочается.