А дальше слов не было. Свистящие хрипы лишь. И круглыми глазами глядела в дико-злобную бледность его лица. Секунды ли, минуты ли… Отбивалась. Но руки не доставали и до плеч его, ногами же не могла шевельнуть. Непривычностью, новизною своей дико страшна была боль в шее; ползла и дальше, в плечи и в голову чугунной волной. Вдруг чуть отпустили пальцы. Но не могла сказать слова, видя страшные нити радужные, протянувшиеся в ее глаза из тех страшных диких глаз.
И страшила кровь, ползшая с разбитой его руки. Ползла липкая, под платьем по груди. И сквозь гул крови в ушах расслышала выкрики его голоса. Как сквозь гул моря крик сирены. А туман над гулом волн кровавый.
— Это ты-то любишь? Ты? От вас погибель и смерть… Погибель любви и смерть, смерть… От тебя и от Юлии!
И захлебнулся злобой. И губы запенились. В глазах круглых огоньки желтые.
— Майя! Майя! Смотри. Я приношу тебе жертву. Ха! Порочная жертва? Пусть! Пусть! Ей все равно, Майе… Так ведь? Майя, Майя, ведь так?.. Но чиста душа жреца… Ныне аскет пред тобою, Майя, Майя!.. Погасла на миг злоба глаз. Взоры наверх взлетели. И еще чуть разжались руки. Порывно изогнувшись, выскользнула Зоя. Прыжками к двери. Часто-часто защелкали каблуки по ступеням в темноте. Только внизу, за поворотом у лампы, обе руки подняла, ладонями терла шею, мучительно покачивая головой.
— О-о!
Вверху на лестнице тихо. И стояла так и глядела бессмысленно в белое лицо гипсовой нагой девы, держащей матово-белый шар лампы в высоко поднятой руке.
Очнулась. Побежала.
XXXVIII
Более суток после той ночи прожила Зоя в лазаревском доме. В ту ночь сон не пришел. И не звала. До рассвета, мокрым полотенцем шею обернув, то принималась укладывать вещи в чемоданчик, то брала книгу и тотчас бросала. Померк, расплылся свет двух свечей-огарков. Пред ликом всплывшего солнца погасила. Услышав далеко за дверью топот босых ног, приоткрыла дверь.
— Марфуша?
— Иду, барышня. Раненько вы…
— Вот, Марфуша, на станцию бы кого-нибудь… Спешно. Телеграммы.
— Что ж, из конюхов кто ни на есть сгоняет… Пожалуйте.
— Сейчас. Вот тут, в конверте две телеграммы, там и деньги, трешница. Сдачи не нужно. Так конверт пусть и сдаст на телеграф. Да поскорее.
— В минуточку… Что это, барышня, или горло застудили?
— Да, да. Иди…
И заперлась опять в комнате. Еще не началась жизнь дома, когда Марфуша под дверь сунула расписки с телеграфа. Подходила к зеркалу Зоя; морща лицо, раскручивала повязку. Ждала ответных телеграмм, будто могли уже придти. И ползли, ползли часы. За дверью то далеко, то близко шаги. То, узнавала, то нет. Подходила крадучись к запертой двери. Прислушивалась. Но не к ней. Оглянула принесенный Марфушею завтрак. Подумала: «Хватит и на обед. Хорошо».
И томилась, переходя от стола к окну, от окна к кровати. Не скоро после полудня уснула сном нежданным. Давил кошмар. Вскрикивала. Проснулась, застонала. Голова болела. Предвечерние сумерки жутко глянули в два окна. Заметалась по комнате, томимая образами не отлетевшего еще сна.
Из комнаты не было проведено проволоки звонка; выходить не хотела. Не скоро дождалась топота Марфуши. Спросила про телеграммы.
— Как? Еще не было?.. Неужели? Когда придут, сейчас ко мне… Да, вот что. Принеси уксусу… Что? Ну да, уксусу.
Отвернулась от зеркала, топнула ногой, когда взглянула на обмотанную свою голову и шею. Повалилась на разворошенную постель. Стонала. И бессильно злобным взглядом смотрела на висящую в рамке красного дерева с бронзой раскрашенную гравюру. Бесцельно против воли изучала подробности изображенной псовой охоты. Хвосты тонконогих серых коней стрижены высоко; поджарые собаки рвутся со свор, подняв передние лапы; кавалеры все в белых штанах и коротких сапожках с отворотами, фраки синие, зеленые; а амазонки в разноцветных платьях по ветру распустили вуали своих шляп.
Томилась головной болью и не могла оторваться от ненужной картины. Особенно злили однообразные завитки-кудряшки на деревьях.
Темно стало в комнате. Не различались предметы. А все видела серых в яблоках коней, мчавшихся мимо кудрявой рощи.
Ни вечером, ни наступившей ночью не было ответов на телеграммы. Засыпала и просыпалась, хватаясь за голову. Утром заслышав шаги Марфуши, подозвала, стонущим голосом сказала:
— Лошадей на станцию. Что? Уехал? Кто уехал?.. Все равно, в тарантасе… Да, да, нездоровится.
Перед зеркалом долго пудрила пожелтевшие щеки и белой пудрой, и розовой. Морщась лицом, оправляла широкую черную бархотку на шее.
Перед полуднем в плетеном тарантасе доехала к станции. Оглянула. Вспомнила сразу тот день, когда тучи по небу ползли, когда неуверенная и обиженная на эту станцию из Москвы приехала.
Билось сердце частыми, кровь в темя бросающими, ударами. Поджидала поезда, на жесткой скамье сидя. Дрожь во всем теле чуяла.
«Скорей! Скорей!»
И тускло вспоминала недавнее и давнее, и как книгу неразрезанную видела какое-то завтра. И не манило завтра; но разломанными, исчезающими вспоминались вчера и сегодня.