Не слышал Виктор. А Дорочка всколыхнулась вся. Тоска годов одноликих, неизбывная тоска, то летняя, то зимняя; то в комнатке мезонинной, то там, внизу, у кровати мертвого Сережи. Кошмар встал дикий, привычный уже. Вспоминая брата Сережу, не могла увидеть живого его лица. Как тогда, в гробу, таким виделся. А месяцы, дни болезни его помнила, и мертвого брата видела часто, на кровати под одеялом лежащего, надрывно кашляющего, словами ли, чем ли ее зовущего. Подходила, и не отвечал мертвый. Сейчас, звон вечерний слыша, будто тоску звона высокой колокольни Егория слышала. Будто сон краткий минул, в стенах родного дома ненавистного ее порадовав. Звон, звон вечерний, ежедневный звон Егория, всю глубину ямы тоски ее измеривший, вот он опять ввечеру. И заползали тени одиночества внизу, у стен, и задвигалась, шурша, тень матери. Слова и шорохи буденные тамошние ожили здесь, куда только что праздник сказки входил.
И дрожала. И озиралась. И, чуя отдающуюся волю, крепче, радостнее, забвеннее целовал Виктор новое свое. А там звонят, звонят, для нее звонят. Не вытерпела, затряслась вся, руками шею его обвила, губами и глаза его целовала, и шептала:
— Возьми… Унеси… Не могу больше…
И потом, когда темно и хорошо стало, и тихо:
— Виктор, Виктор. Счастье мое…
— Дорочка, счастье мое… Улыбка моя тихая…
В томлениях последних дней видела, слышала разное, и не изумилась, свои же такие слова теперь слыша:
— Виктор мой… Мальчик мой… Антошик мой бедный.
На подушке, недавно прохладной, голова русая лежала. Косы чуть расплетшиеся, тихие. Глаза закрытые, но видящие тайну. А губы закрыться не хотят. Не в раю ли блаженство кипящее? Не в раю ли засыпающая тихость?
XXIX
Злой, как зверь, и, как зверь, всего боящийся, сидел Виктор на вокзале. С утра здесь.
— А Ставрополев обманул. Ну, да подъедет. А что в том…
Вспоминал недавнее. И ужасом холодным и мокрым была память.
— Зачем же еду туда? Этот вот посыльный билет возьмет, и поеду. За Юлией поеду? За Юлией?
И чуть радовала улыбка надснежного солнца, в большие окна светившего.
— Да, да.
Это он лакею.
— И так уехать? И с этим всезнающим? Вдвоем? Да черт бы его побрал со всеми его идеями…
Видя снующих мимо людей, мучительно вспоминал свое недавнее. В этом глупом вокзале, между полом и потолком его возникала комнатка маленькая. И видел он ее и изнутри и снаружи. Да, тесом обшитые бревна. Да, вот все. И комнатка та, комнатка мезонинная. Туда провели к ней, к Дорочке. Не хотела впустить. Не нужно, кричит. Старуха эта, бабушка, тут же где-то. Ну, ушла старуха. И впустила Дорочка. Праздника нет. Праздника нет. Плачет Дорочка, плачет, скучная. И слова ее странные.
Антошику изменила. И слезы, слезы. Поедем? Нет, я здесь. Зачем здесь? Антошик здесь. А я? А ты поедешь. Но я тебя хочу, с тобою хочу… А я никуда не уйду…
— А я в гостиницу заезжал. Что же вы это так?
— Здравствуйте, Григорий Иваныч. Вина хотите? Но пора и обедать. Давайте по здешней привычке водку пить.
— А зачем же вообще пить?
— Так надо.
Помолчали. Когда рюмки налиты были, сказал Виктор:
— За анархию!
— Зачем же так сразу. Я вас не понимаю.
— А вы чего хотите?
— Видя перед собой лицо, мне рекомендованное, считаю себя вправе на этот вопрос не отвечать.
— Хорошо. Хорошо. Но к чему же злиться? Я вот и сам зол чересчур. И хочу за анархию. Сегодня за анархию. Ну-с!
— За анархию нет. За анархизм, как за научную теорию, извольте.
— Ладно уж. Только вот в душе моей сегодня анархия и никакой научной теории.
— Сегодня лишь?
И Ставрополев посмотрел в окно, скрывая неудержную мгновенную усмешку. Виктор грустно-вдумчиво ответил:
— Да, сегодня. Ну, и завтра тоже. И послезавтра. И надолго уж.
— Что так?
— Людей не понимаю. Живых людей. И сегодня ясно-ясно стало, что никто никого не понимает. Слова слышит человек от живого человека и дедовский лексикон разворачивает. Что, мол, это значит? А вот, дескать, что… И по лексикону же ответствует. Скучно это и противно.
— И потому да здравствует анархия?
— И потому душа плачет. Но слез ей мало. И кричать ей хочется, кричать! Коли кричать хочется, какая уж тут теория…
— Да-а. Но вот что хочу спросить вас. Родственница ваша, Дорофея Михайловна, какое на вас впечатление производит? Ранее еще, когда еще Сергей жив был, надеялся я на нее; за человека сильного считал… ну, не за очень сильного, а все же… А теперь… Вообще, как думаете, очахнет она или навек душа у нее расплакалась… или как это по-вашему… Вы виделись ведь с ней, с Дорофеей-то Михайловной…
Побледнел Виктор. Глаза отвел. И дума мгновенная:
— Знает? Все знает? Или случайно?
Но за окном галки черные по грязному снегу скачут. Но локомотив хрипло закричал близко где-то. Люди некрасивые в одежах тяжелых снуют мимо, руки красные трут. Скука, тяжелая скука. Будто небо низкое, дымное над пожарищем.
— Знает? Не знает? Не все ли равно?
А Ставрополев сказал, на часы взглянув:
— Да. Нескоро еще поезд… А про Дорофею-то Михайловну так ничего и не скажете? Не заметили? Оно, конечно, не так уж интересно. Но все же картина симптоматическая. О русских душах говорю. И о моменте. Несуразно уж очень.