Таким вот боевым связистским составом и плыли чуть позади людской, в воде кипящей каши, поталкивали свои драгоценные брусья, огрузшие под катушками со связью, под оружием и всяким барахлом. Шли, шли, доставая вытянутыми пальцами дно, и разом всплыли, погреблись руками, наперебой успокаивая друг друга: «Ниче, ниче, уж недалече…» Сверху осветили – и началось! На плотик насела орущая куча людей, опрокинула его вниз грузом, разметала связистов. Хватаясь друг за друга, люди уходили под воду, бурлили, толкались. Издали доносились властные крики: «… р-р-ре-од! р-ре-од, р-рре-о-од!» – связисты какое-то время узнавали голоса своих командиров, пытались правиться на них, но завертело, закружило, то свет, то тьма, то промельк неба, то нездешний вроде бы свет, взлетающий снопом в занебье и огненным ошметьем опадающий вниз, все заполняющий вопль: «А-а-а-а-а!» Еранцев, Паша и Шорохов где-то потерялись, командир куда-то исчез. Из последних сил, из последних возможностей держась за плотик, ускользающий во тьму, взмывающий вверх, связисты тоже орали, но не слышали себя. Катушки со связью отцепились, утонули в реке, плотик, сделавшийся ловушкой, затапливало от саранчой на него наседающих людей. Где-то, в каком-то месте плотик еще раз опрокинулся, накрыв собою людей, и тихо, голо всплывал, белея крестиками штукатурных лучинок, но снова и снова человеческое месиво облепляло его, снова огонь или свет преисподней и крик беспредельного пространства, крик покинутой живой души, последний, безответный зов.
Ерофей все время поддерживал изрыгающего крик и воду Родиона и радовался крику паренька, присутствию его – раз напарник жив и он слышит его, дотрагивается до него, стало быть, и сам он еще жив, глотает воздух, забитый тошнотной гарью, вроде сама вода уже горит. И пусть окольцованы огнем, пусть… но двое – есть двое.
– Родя! Роденька! – исторгался голос Ерофея, и младший понимал: держись, держись меня, мы живы, еще живы.
На них наплыл тонущий понтон, из которого, утробно булькая, выходил воздух, кренилась пушчонка, скатываясь к закруглению борта, ладилась упасть в воду и отчего-то не падала. За свертывающийся, шипящий, буркотящий понтон и даже за пушечку уцепившись, копошились люди. И когда понтон, став на ребро и сронив, будто серьгу с уха, в воду пушку, все же опрокинулся и накрыл уже сморщенной, пустой резиной людское месиво, Ерофей и Родион обрадовались: не обзарились, не ухватились за эту гиблую плавучую тушу. Их настигли, хватали из-под низу, из воды. «Заныривай!» – тонко вопил Ерофей и тянул за собой Родиона. Выбились наверх, устало погреблись, слыша отдаленное хрипение, бульканье, вопли – на их скудном плотике боролись за жизнь и погибали обреченные люди.
Но их Бог был сегодня с ними – не зря они звали Его, то оба разом, то попеременке. И услышал Он их, услышал, Милостивец, послал им какой-то длинный, пулями избитый, ощепинами ощетинившийся столб. Пловцы, не потерявшие голову, умеющие держаться на воде, облепили тот столб и молча, боясь привлечь внимание тонущих, греблись руками. Где-то, в конце уж, у сахарно белеющих в воде фарфоровых станков осторожно прилепились к столбу Ерофей с Родионом. Плыло их, держась за телеграфный столб, человек шесть. Кто постарше, поопытней, по возможности спокойно просили, нет, не просили, умоляли:
– Тихо, братцы! Тихо!…
Понятно, кричать, шебуршиться, шум издавать не надо, не надо лезть на бревно, толкать друг дружку, отрывать oт столба. Всюду должен быть и бывает старший. Они, эти старшие, владели собой, подгребали одной рукой, затем, когда сделалось ближе к отемненному вспышками орудийных выстрелов просекаемому берегу, когда появилась надежда, заработали, захрипели: «Греби! Греби! Бра-атцы! Бра-атцы-ы!»
Родион и Ерофей тоже греблись, чтоб не подумали, что они прицепились за бревно и плывут просто так, на дурика. Греблись из всех сил, и что-то вспыхивало, стонало, просило: «Скорей! Скорей! Ско-о-оре-й!» – Но и здесь, в этой смертью сбитой кучке людей, объявились те, кто хотел жить больше других, кто и раньше, должно быть, вел линию своей жизни не по законам братства – они брюхом наваливались на узенькое, до звона высохшее на придорожном ветру, бревешко. Ерофей и Родион, за короткие минуты сделавшиеся мудрыми и старыми, одергивали с бревна тех, кто норовил спасти только себя – ведь им, и Ерофею с Родионом, тоже хотелось туда, наверх, на бревно, и оттого, что хотелось того, что делать нельзя, остервенясь до основания, до такой ярости, какой в себе и не подозревали, мужики лупили, оглушали кулаком впившихся в бревно паникеров. Булькая ртом, те уплывали куда-то, но возникали, появлялись из тьмы другие пловцы, хлопались по воде, будто подбитые утки крыльями, отпинывались, кусались, старались завладеть бревном.