Когда развалился мысок у реки Черевинки и осел берег вниз, в реку еще долго катились комья и комочки земли, мелькая чубчиками седых трав, обломками сохлого бурьяна. Попав в воду, комья делали еще один-два подскока и, намокнув, утихали, пузыря вокруг себя желтую муть. От каждого комка растягивало по воде, с каждым днем делающейся прозрачней и холодной, желтую полоску, подле берега кружило нарядный, горелый лист, пух осенних бурьянов, мусор кружило, из рыхло оседающего яра с комками вместе выкатило безумно хохочущее, барахтающееся в земле что-то. Раскопавшийся из гиблых недр лохматый человек плевался, плевался и запел; «Па-яа-лю-би-ыл ж-жа я и-ие, па-а-я-лю-у-уби-ы-ыл горячо-о-о, а она на любоф не ответила ниче…»
Другой воскресший житель земли русской рыдал, умываясь в речке, и блажил при этом на весь белый свет: «А-а-а, живо-во-о-о-ой! Распрот-твою-твою-твою мать, в пе-печо-о-онки, в селеззе-о-онки, ж-жи-ы-ы-во-о-ой!»
Натужно хрипя, тянули, везли за собой густые дымы лапотники, гнались за ними, вертясь шало, словно бы балуясь на свету зари, плюющие огнем истребители. Завалившись беспомощно на спину, по-собачьи, выставив лапы, обреченно падал и горел один, другой бомбовоз, и единственный белый цветочек парашюта расцвел на сером, почти уже темном небе, но и его смахнули с жиденько желтеющего лоскутка зари.
Умолк неугомонный Финифатьев, отмучились раненые и пленные, снесло мысок, намытый Черевинкой, осадило яр, разлетелись в разные стороны самолеты, сделалось на берегу и в небе просторней, свету и пространства прибавилось.
Месяц-два спустя в Вологодское село Кобылино придет извещение о том, что сержант Финифатьев Павел Терентьевич пропал без вести на полях сражений. И Алевтина Андреевна, изработавшая и силу, и тело, прибьет четвертую красную звездочку на угол своей избы — по северному обычаю отмечая память вылетевших из этого гнезда на войну защитников отечества. Может, год, может, десять лет спустя — дни и годы сольются у русской вдовы воедино, пойдут унылой чередою, станут одинакового цвета — покорная вдова повяжет вместо черного белый платок и подастся в избу Вуколихи, обставленной богатым иконостасом с круглосуточно горящей перед ним лампадой, заправленной соляркой, — молиться по убиенным и страждущим. Она встретит здесь женщин, которые были вроде бы уже старыми еще тогда, когда они с Павлом играли в счастливую любовную игру — время поравняло всех женщин, они сделались одинаково белы волосом, воздушны телом, тихи голосом.
Теперь они жили только воспоминаниями о прошлом. Собравшись у Вуколихи, рассказывали друг дружке о своих детях, братьях и мужьях, прося Господа дать павшим на поле брани место на небе поудобнее — уж больно худо им было на земле, так пущай хоть на небе отдохнут.
Мужья теперь у всех баб сделались, как на подбор, хорошими, умными, добрыми, хозяйственными, жен своих и родителей почитавшими, детей без ума любившими, власть и Бога не гневившими. Никто из них не колотил жен, не пропивал получки, не крушил окон у себя и у соседей, не заглядывался на молодух.
Перхурьевский начальник, рыболовецкой бригадир, Венька Сухоруков, счастливо отделавшийся от войны по причине бельма, накрыл однажды собравшихся у Вуколихи старушек. Но бабы страсть какие увертливые сделались за годы, прожитые под лукавой, воровской властью, вывернулись из сложного положения, выставив Веньке поллитру, он за это выбросил из мерзлого куля на пол брюхатую, икряную щуку.
С тех пор, как только Венька бывал не при капиталах, но выпить ему требовалось, прижимал он старушек, сулясь разоблачить их секту в газетке, предать их суду общественности, прикрыть гнездо, сеющее вреднеющую идеологию, идущую вразрез с научным атеизмом и постановлениями партии. Старушки, как и весь русский народ, боялись партии и раскошеливались.
Разговоры и самодельные молитвы-напевы облегчали душу Алевтины Андреевны, не истребляя, однако, в ней вовсе загустелую тоску, теперь уж вечную — догадывалась она. Алевтина Андреевна носила ту тоску в себе, как зародыш ребенка, которым не разродиться, который уйдет с нею в могилу. По праздникам Алевтина Андреевна доставала из сундука завернутую в расшитый рушник тетрадочку — бумага истлела и ломалась, но надпись на корке: «Али на память от любящего доброжелателя» — еще угадывалась. Ничего без очков в тетрадке не видя, никаких букв не различая, Алевтина Андреевна все же вспоминала кое-что из написанного и от себя кое-что добавляла.
Последнее письмо от Павла Терентьевича было с берега Большой реки, он перед переправою его писал, где — сердце ей подсказывало — и погинул. Слов «без вести пропавший» она не понимала, да и не мог такой человек, как Павел Терентьевич, взять да и пропасть куда-то, безо всякой вести. Пытаясь представить тот берег реки, землю ту далекую, глядя на белые снеги, текущие с неба — небо-то везде одно, Алевтина Андреевна, сидя подле окна с веретеном или упочинкой, раскачиваясь безлистой лесиной или едучи в санях за дровами, за сеном, за всякой другой кладью, творила складную молитву: