Казалось, надо ли объяснять, что в “Прогулках” не наносил я по Пушкину никаких ударов? Выходит, надо. Комментирую. Эта книга была написана не “едва освободясь от гнета советской цензуры”, как утверждает Солженицын. От гнета советской цензуры я освободился за десять лет до того, в 1956 году, ударив первым делом не по Пушкину, а по социалистическому реализму, за что и был арестован в 1965 году. Так что не “едва освободясь от цензуры”, а едва попав в лагерь, я писал “Прогулки с Пушкиным”, в самых что ни на есть подцензурных обстоятельствах. Писал в 1966–68 гг., как продолжение моего последнего слова на суде (только в другом стиле), – в защиту свободного творчества. И никакая это не “критика”, и напрасно меня Солженицын в данном случае именует “критиком”. Это лирическая проза писателя Абрама Терца, в которой я по-своему пытаюсь объясниться в любви к Пушкину и высказать благодарность его тени, спасавшей меня в лагере. По Солженицыну – наоборот: “вот, дескать, сейчас мы тебя (Пушкина) распатроним перед нашим лагерным опытом”. Ну скажите на милость, зачем мне, попав в лагерь, первым делом потребовалось “распатронить” Пушкина? Для чего – там, на истощении сил, отрезанному от литературы и, казалось, навсегда, без надежды, что эти листочки увидят когда-нибудь свет?..
Правда, З.Шаховская в “Вестнике” № 140 подозревает за мною какие-то особые, легкие условия лагерного существования:
“Особое место среди «либералов» занимает А.Синявский… К номенклатуре он не принадлежал, был в лагере, по-видимому, в довольно благоприятных условиях, позволивших ему не прерывать литературную деятельность, и, вернувшись в Москву, можно предположить, был он там окружен культом личности, которому обычно подвержены вернувшиеся герои…”
Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Тех, кого Солженицын клюет под именем “плюралисты”, Шаховская доклевывает под названием “либералы”, взяв это слово в саркастические кавычки… Даю справку – без “по-видимому” и без “можно предположить”. Госпожа Шаховская в лагерях строгого режима, слава Богу, не сидела, условия лагерного содержания не знает и рассуждает об этих вещах предположительно, держа парус по ветру. Между тем об этом имеется уже большая литература. “Мои показания” А.Марченко, например. Смею заверить Шаховскую: ни на шарашке, ни лагерным придурком, ни бригадиром я никогда не был. На моем деле, от КГБ, из Москвы, было начертано: “использовать только на физически тяжелых работах”, что и было исполнено. Работал большей частию грузчиком. В промежутках, между погрузками, писал – урывками, клочками, кусочками, в виде писем жене (два письма в месяц).
Специально Пушкиным раньше я не занимался, но многое – еще с детства – помнил наизусть и вначале решил писать о нем по памяти – во славу любви и “чистого искусства”. Но в Лефортовской тюрьме, с неплохой библиотекой, кроме пушкинского томика мне попалась известная книга В.В.Вересаева “Пушкин в жизни”, построенная на документах и свидетельствах современников поэта. Я сделал оттуда кое-какие выписки. Вот и весь капитал!
Солженицын рекомендует (это за колючей-то проволокой!) опираться на работы о Пушкине – Бердяева, Франка, Федотова, П.Струве, Вейдле, Адамовича, о. А.Шмемана. Как будто не знает, что в Советском Союзе – не то что в тюрьме – на воле эти книги запрещены. Требует он также расширить наши узкие и грубые представления о Пушкине за счет того, что ему, Солженицыну, особенно импонирует в Пушкине, – имперские заботы, патриотизм, признание цензуры, обличение США, критика Радищева…
Это чтобы я, лагерник, посаженный за писательство, лягнул Радищева, проложившего дорогу русской литературе в Сибирь?! Но, простите, это не мой Пушкин, это Пушкин Солженицына[17].
Интересно было бы проследить, как на разных этапах русской и советской истории менялась и распространялась официальная, государственная мода на Пушкина. Точнее говоря – начальственные на него виды и предписания. В дореволюционный период это выражалось, например, в каменных параграфах гимназического воспитания, которые пересказал нам Александр Блок: “Пушкин – наша национальная гордость”, “Пушкин обожал царя”, “Люби царя и отечество” и т. п.
Сходным образом высокий государственный пост Пушкина насмешливо оценил Маяковский, поминая ранние футуристические турне по России: “В Николаеве нам предложили не касаться ни начальства, ни Пушкина”.
После революции новое начальство, естественно, пожелало увидеть в Пушкине своего передового предшественника. Коротко это можно представить анекдотическим (но вполне правдоподобным) эпизодом 1920-х годов, о котором напоминает современный советский пушкинист В.Непомнящий: на одном литературно-партийном заседании тогда строчку Пушкина “Октябрь уж наступил” предложили толковать как – начало Октябрьской революции.