Сказал – и разом все, какие есть, не сдвигаемые, на века, композиции накренились и закачались. Того и гляди упадут. Это надо же – с диким совершенством! Как в бочку с порохом. “Народ безмолвствует”. А мы-то думали: фрагмент, уравновешено, спокойствие. Спокойствие над дикой пропастью. “…И не был убийцею создатель Ватикана?” Качаемся. Свирепый камень открыт ветрам. Что ж вы хотели: на то отрывок – чтоб открыть. Открыть закрытое. Впустить незавершенность в совершенство? Какая дичь. “…И не был убийцею создатель Ватикана?” На-зад! Назад нас тянет, заткнуть дыру, перечитать, проверить, был или не был, о чем безмолвствует… На край – подумать страшно. “Твой голос, милая, выводит звуки…” Границы падают. Отрывок – не царскосельский парк, не мрамор, но – море. Накренились мачты. Не бойтесь. Поздно. Мы в безмерности.
И вместо руля на полстраницы, на весь океан – сплошные точки………………………………………
………………………………………………………..
С именем Пушкина, и этим он – всем на удивление – нов, свеж, современен и интересен, всегда связано чувство физического присутствия, непосредственной близости, каковое он производит под маркой доброго знакомого, нашего с вами круга и сорта, всем доступного, с каждым встречавшегося, еще вчера здесь рассыпавшего свой мелкий бисер. Его появление в виде частного лица, которое ни от кого не зависит и никого не представляет, а разгуливает само по себе, заговаривая с читателями прямо на бульваре: – Здравствуйте, а я – Пушкин! – было как гром с ясного неба после всех околичностей, чинов и должностей восемнадцатого столетия. Пушкин – первый штатский в русской литературе, обративший на себя внимание. В полном смысле штатский, не дипломат, не секретарь, никто. Штафирка, шпак. Но погромче военного. Первый поэт со своей биографией, а не послужным списком.
Биографии поэтов до Пушкина почти не известны, не интересны вне государственных дел. Даже Батюшков одно время витийствовал в офицерах. Даже скромный Жуковский числился при дворе старшим преподавателем. Восхищаясь Державиным, Бестужев (в статье “О романе Н.Полевого «Клятва при Гробе Господнем»”, 1833) уверяет, что не таланту российский Гораций был обязан своей известностью: “Все поклонялись ему, потому что он был любимец Екатерины, потому что он был тайный советник. Все подражали ему, потому что полагали с Парнаса махнуть в следующий класс, получить перстенек или приборец на нижнем конце вельможи или хоть позволение потолкаться в его прихожей…”
И вот – извольте радоваться!
Это был вызов обществу – отказ от должности, от деятельности ради поэзии. Это было дезертирство, предательство. Еще Ломоносов настаивал: “Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан!” А Пушкин, наплевав на тогдашние гражданские права и обязанности, ушел в поэты, как уходят в босяки.
Особенно непристойно это звучало по отношению к воинской доблести, еще заставлявшей дрожать голоса певцов. В ту пору, когда юнцу самое время грезить о ментике и темляке, Пушкин, здоровый лоб (поили-кормили, растили-учили, и на тебе!), изображал из себя отшельника, насвистывая в своем шалаше:
Ему не составляло труда изобразить баталию и мысленно там фехтовать для испытания характера. Но все это – не то, не подвиги, не геройства, а психологические упражнения личности, позабывшей и думать о службе. Война его веселила, как острое ощущение, рискованная партия. “Люблю войны кровавые забавы, и смерти мысль мила душе моей”. (Позднее на этих нервах много играл Лермонтов.)
Дурной пример заразителен, и спустя десять лет, когда Пушкину случилось проехаться в Арзрум, Булгарин был вынужден с горечью констатировать: “Мы думали, что автор Руслана и Людмилы устремился за Кавказ, чтоб напитаться высокими чувствами поэзии, обогатиться новыми впечатлениями и в сладких песнях передать потомству великие подвиги русских современных героев. Мы думали, что великие события на Востоке, удивившие мир и стяжавшие России уважение всех просвещенных народов, возбудят гений наших поэтов, – и мы ошиблись. Лиры знаменитые остались безмолвными, и в пустыне нашей поэзии появился опять Онегин, бледный, слабый… сердцу больно, когда взглянешь на эту бесцветную картину” (“Северная пчела”, 22 марта 1830 г., № 35).
Булгарин ошибался в одном: в “Руслане и Людмиле” нет ничего геройского; автор уже тогда всем богатырским подвигам предпочел уединение в тени ветвей.