И правда, прекрасные были весенние дни. Молодой подпоручик нес службу, ходил в караул, а в свободное время осматривал императорские дворцы – и Версаль, и Мальмезон, где любезно приняла русских офицеров императрица Жозефина (произошло это за три дня до ее внезапной кончины), и пригородный дворец Сен-Клу, где однажды русский капитан Генерального штаба, сидя на роскошном диване и полюбовавшись через окно панорамой Парижа, который оттуда, с холма, весь как на ладони, а потом, переведя взгляд на внутреннюю роскошь дворца, вдруг озадаченно спросил:
– Охота же ему было идти к нам в Оршу.
«Мы все засмеялись такой оригинальной выходке, – вспоминает Лорер.
– Орша – самое бедное, грязное жидовское местечко в Белоруссии».
Еще и оттого смеялся молодой подпоручик над оригинальным этим суждением, что сам он почитал Наполеона (как, впрочем, и возлюбленный его император-победитель почитал) за великого человека, желавшего продви нуть мир к высшей цели бытия, но преступившего предел Божий и побежденного судьбой.
Парижские дни текли безмятежно. Милое дитя, дочь молодой графини сиротка Габриэль, не видя постояльца, спрашивала: «А где красивый казак?» Ну, а казак «привязался (как он пишет) всей душой к прекрасной графине Цецилии (так ее называли) и к старухе графине: они меня тоже полюбили: видя мою молодость и мое цветущее здоровье, они берегли меня, и я всякий раз должен был отдавать подробный отчет, где я был и отчего так поздно возвращался домой. Старуха строго требовала от меня отчета, а милая молодая графиня улыбалась, смотрела мне в глаза, как бы желая в них прочесть, говорю ли я правду?».
Лишним будет говорить (хотя старый мемуарист повторяет это на все лады), что к прекрасной графине он был неравнодушен, да и графиня – глядите, с какой деликатной осторожностью он сообщает об этом: «Она видела хорошо, что я не какой-нибудь варвар-вандал, и, узнав меня (так заносчиво мое самолюбие!), она, кажется, полюбила вообще русских… усмехаясь, она мне повторяла, что все мы русские – оригиналы, и что в откровенности нашего характера есть что-то рыцарское, и что мы умеем горячо любить, несмотря на то, что мы жители холодного севера».
А потом была Пасха, и юный подпоручик получил возможность похристосоваться с графиней по своему, православному обычаю. Может, заинтригованные этим обычаем, обе графини попросили подпоручика достать им билет на придворное богослужение в православной церкви, которая была оборудована во дворце Талейрана, где жил государь-император. И при выходе из церкви сам государь передал просфору прекрасной молодой графине, которой так шел траур. Дома подпоручик рассказал графине о значении «священного хлеба», а та была в восхищении от красоты и неземного благородства русского императора.
«- Удивляюсь, – сказала графиня, – как этот великодушный государь, такой европейский, благовоспитанный человек, с такими великими достоинствами, царствует и управляет вашими дикими народами, казаками, татарами, киргизами! Александру следовало бы царствовать над нами!»
Молодой подпоручик все реже уходил из дому, проводя вечера в обществе молодой графини Цецилии, «…слушать ее и говорить с ней было для меня высшим наслаждением», – вспоминает он.
Войти в графский сад можно было только через комнату постояльца. Но однажды молодая графиня проникла в сад через какой-то потайной ход, который отказалась раскрыть юному подпоручику. Она была грустна в тот день и рассказала, что поговаривают о том, что русская гвардия должна скоро покинуть Париж. Николай хотел поцеловать ей ручку, но она указала на мраморного купидона в глубине сада, который лукаво грозил им пальчиком. Не показала она поручику и тайного входа.
«- Нет, это невозможно, – сказала она, – а если у вас ко мне хоть сколько-нибудь уважения, не требуйте этого от меня.
Вечер молодые люди провели снова в упоительной и целомудренной беседе, а перед новой прогулкой в саду юный подпоручик обмотал соглядатаю-купидону лицо и пальчики черной тряпкой.
И снова они гуляли по саду, и юный Лорер, для которого это была едва ли не первая любовь, «чувствовал себя покорным ей и любви, как дитя». «Я заметил, – вспоминает он, – что и графиня не была совсем равнодушна ко мне, но чрезвычайно владела собой и держала меня в почтительном повиновении. Она… чувствовала, что рано или поздно сама может попасться в этой игре, и вот что ее страшило. Она любовалась моими густыми кудрями – тогда щеголи гвардейцы носили длинные волосы, – любовалась моим стройным станом, моим живым разговором и веселым, беспечным характером: она читала в моем сердце, что я ее люблю, и сознание этой сердечной любви заставляло ее строго удерживать себя и меня…»
Они с грустью говорили о предстоящей разлуке, но, когда юноша бросился целовать ее руку, графиня обернулась за поддержкой к грозящему купидону и увидела, что он весь черный, как арап, и больше не грозит никому пальцем.
«Мы хохотали, как дети, стоя перед черною статуей», – вспоминает Николай Лорер.
«- Теперь я его не боюсь, – сказал я милой Цецилии. – Он слеп и не видит нас.