Одним вечером после ужина меня отвели на мрачную улочку в квартале Триана, где мы спустились в подвал, в который ни один иностранец не отважится войти. Там была маленькая комнатка, загроможденная стульями и столами, и деревянная сцена, чуть приподнятая над полом с одного конца. На стенах висели плакаты
Я услышал звук гитары и, взглянув на маленькую сцену, увидел четверых сонных андалусийцев, явно не побрившихся с утра: они сидели на кухонных стульях, лениво перебирая струны пальцами, а пепел сигарет падал на их жилеты. Они бренчали монотонно, словно в ритмической коме. Потом старуха, выглядевшая так, словно заглянула на секунду из кухни, заняла стул возле сцены и достала клубок пряжи. Подобно гитаристам, она выглядела совершенно отрешенной. Как это по-восточному, подумал я; подобные сцены я наблюдал в Марокко, Сирии и Египте. Один из музыкантов, вынырнув из глубин мрачности и меланхолии, врожденного свойства всех испанцев, сказал пару слов другу из публики и продолжил играть. Потом на сцену вышла девушка и, небрежно поправив туфлю, хлопнула в ладоши раз-другой и начала плясать. Она была маленькая, пухленькая, лет, наверно, шестнадцати, в длинном голубом хлопчатом платье, ниспадавшем до пят несколькими рядами оборок. Ее волосы разделял прямой пробор, а за ухом красовался цветок. Девушка подняла руки, кастаньеты щелкнули, она начала танцевать на месте, отбивая ритм каблуками. Ритм ускорялся, ее тело слушалось, каблучки все быстрее стучали по доскам; потом, внезапно окаменев, она застыла в изящной позе, а затем, подобрав юбки, ушла со сцены. Старуха сложила вязание в сумочку и последовала за ней.
—
— Ее мать, — ответили мне.
За первой последовали другие девушки, танцевавшие