Совин принялся писать, неразборчиво бормоча себе под нос. Каценович знал, что сейчас друга нельзя беспокоить. Он лишь быстро заглянул тому через плечо, прочел первую готовую строфу, чтобы понять размер стиха, и улегся на спину, глядя в небо. Постепенно им овладело знакомое, хотя и редко возникающее ощущение, что оттуда, из вышины, к нему протянулся прозрачный светло-фиолетовый луч, видимый только ему. Постепенно зазвучала музыка, все громче, все внятнее и отчетливее. Когда мелодия обрела реальную, более-менее законченную форму, Каценович сказал Совину: «я сейчас», и ушел за гитарой. Вернувшись, он забрал наброски у Совина, и дальше началась знакомая обоим любимая работа. Строки переделывали, выбрасывали и переписывали заново, мелодию меняли, подгоняли под размер стиха, а стихи изменяли под музыку. Уже на рассвете сделали аранжировку на две гитары и только тогда остановились, глядя друг на друга красными от недосыпа и возбуждения глазами.
Песня получилась. Она была в меру лирическая, чуточку философская, как всегда у Совина, и без конкретной привязки к трагическому событию вчерашнего дня. Но, зная всю историю, можно было понять, кому она посвящена.
– По-моему, получилось, как ты считаешь?
– Ага. И назовем мы ее «Звезда альпиниста». Так?
– Так-то оно так, – сказал Совин. – Я о другом подумал. Когда ты ее петь собираешься? Сегодня?
– Нет, ни в коем случае. Все слишком узнаваемо, а его ведь даже и не похоронили еще.
– Вот и я об этом. Давай просто покажем ее своим и оставим отлежаться. Споем в других местах, а потом, когда убедимся, что получилось, можно будет спеть ее здесь через год, на этом же фестивале. Тогда это будет уместно. Но не раньше.
– Согласен. Ты прав, как всегда.
– Конечно, прав. – Совин схватил в охапку Каценовича и приподнял его: – Все, пошли спать.
По дороге в лагерь они опять наткнулись на Олежека. Тот, по-видимому, успел еще не раз воспользоваться своим пресловутым стаканом, но не был пьян по-настоящему, а находился в сильнейшей эмоциональной прострации:
– Я вижу, вы что-то написали, признавайтесь!
– А что, вот и первый критик, давай покажем?..
Они уселись друг напротив друга, расчехлили гитары и начали петь. В предрассветном тумане голоса звучали чуть приглушенно, как будто боялись потревожить спящие горы. Интересно, каково это – спеть новую, только что написанную песню, ранним утром в горах, едва нарушая предрассветную тишину? Наверное, это ощущение стоит того, чтобы продрогнуть за всю ночь на склоне с гитарой и блокнотом, и с неизменной сигаретой, прикуренной от бычка предыдущей.
– Ай молодцы! – закричал возбужденный Олежек. – И как вовремя, к месту, как же я упустил, ну не об этом речь. Значит, прямо сейчас идем в оргкомитет. Этой песней мы втроем открываем фестиваль. Нет, ну здорово, это же первая премия, это же Гран-при! Так, давайте сюда текст, надо кое-что подчистить, и вперед.
С этими словами Олежек буквально вырвал у Совина блокнот и начал лихорадочно переписывать слова, приговаривая:
– Вот ведь, есть умные люди, подсуетились, вовремя песенку на горячее написали, а я, дурак, чуть не проморгал, все водку жрал. Ну, ничего, сейчас мы это дело поправим… Только вы, ребята, что-то все тут очень мягко сделали. Надо бы добавить гражданственности, что ли, и послезливее надо. Это ж такое дело, всей Горой переживать будем, – продолжал Олежек, переписывая стихи.
– Да остановись же ты!.. – Каценович, наконец, смог вклиниться в Олежекин монолог. – Видишь ли, мы не собираемся ее петь сегодня.
– Как «не собираемся», а для чего писали? Всю ночь на холоде просидели, такую тему нашли, и петь не будете?! Да кому она завтра будет нужна?! Не морочьте голову, все равно не поверю.
– Правда, Олежек, не будем мы ее сегодня петь, – подтвердил Совин.
Олежек озадаченно посмотрел на Совина. Потом быстро заговорил:
– А, понял… Без меня хотите выступить? Пожалуйста, я не напрашиваюсь. Только когда вы вдвоем на сцену выпретесь, то сами знаете, там от хохота ничего слышно не будет. Тоже мне, Тарапунька и Штепсель.
– Да не в этом дело, Олежек, – Совин попытался объяснить свою точку зрения. – Ты пойми, у людей горе, ты ведь сам Хабибулина знал. Так зачем сейчас, по живому, терзать близких? Пройдет время, уляжется боль, и будем петь эту песню. Тогда она всем понадобится, чтобы память осталась. А писали ее сейчас, потому что именно сейчас, когда болит, и надо писать. Писать, Олежек, но не петь.
– Темните вы что-то, не пойму я вас, – пробормотал Олежек. Потом, решившись, сказал: – Так вы точно не будете ее петь? Ну, и правильно, конечно же, правильно, – и быстро ушел, как будто почувствовал, что где-то опять наливают…