И обида-то не на кого-то, не на конкретного человечка, а вот на то, почему так все получается. Так скверно, так неустроенно и ненужно, так… обидно. Обидно из-за обиды. Из-за того, что она существует. А не к чему. Нужно терпеть. Терпеть и не поддаваться. Быть твердым. Идти до конца. Говорят так. Я и сам знаю, что так. Так будет по-мужски, а значит, так нужно женщине. Так нужно и для самого себя, потому что ты и есть мужчина. Тогда почему же, почему же, если я все это знаю, почему в последний момент выскакивает пучеглазая жаба-мысль. И дышит тяжело и жалобно и молча требует слова. Почему, когда она является, она обладает такой силой и очевидностью, что контраргументы уходят, выталкиваются из мозга куда-то в кончики пальцев.
И почему я кричал на Лиду, а… скажем, не на Телешова? Ведь не боюсь же я его, это смешно даже предположить. Обострение отношений только в мою пользу. Я, собственно, полгода к этому и стремлюсь. Чтобы отделаться от его сомнительного руководства или, поставив все точки над «и», уйти из отдела Борисова.
Стремлюсь, да вот что-то не получается. Зато с Лидой получилось сразу. Решительно и неотвратимо. И безобразно. Хотя я совсем не стремился к этому.
Что же тогда? За что я рассердился на Ляду? Уж неужели… да, да, не за то ли уж, что ее оскорбили? Она не могла, не должна была оказаться в этой роля. Мне получилось больно. Как же она смела, как не предотвратила?..
Она, конечно, не знала, не могла ожидать, что именно в тот день и час и именно на том места произойдет нечто недостойное. Она не знала. А поэтому оказалась там. Значит… что ж, ей лучше я вовсе было и не существовать, не приходить в мир, чем быть поводом дисгармонии, несовершенства?
Значит, она виновата? Нет, виноват факт ее существования. Она же безгрешна. И все, что я ей кричал, — это от бессильной ярости, злости на сумасшедшую, преступную логику жизни. От бессильного понимания, что с репликой Телешова опять что-то упущено, мною упущено. Сказал-то Телешов, а упущено мною. Я опять пустил мир не по тем рельсам.
От бессильного… Бессильного потому, что не я, а Лаврентьев ударил. Почему не я? А тут оцепенение. Я уж мое оцепенение.
А откуда оно?.. Тут — последнее.
Я остро захотел все и немедленно рассказать Лиде! Все или хоть что-то. Мне казалось, что я додумался до чего-то важного. Так оно, наверное, и было. Я додумался до чего-то важного, но важного для меня. А у Лиды было свое важное.
И она напомнила мне об этом сразу и определенно. «Гена, — сказала она, — я попрошу тебя не звонить мне эти дни. Лучше бы и совсем, но эти дни категорически Это единственное, о чем я тебя прошу».
Я оделся и вышел из дому. Оставаться на месте я не мог. Требовалось действовать. Хотя бы идти просто так без цели. Но гулять просто так, без цели, я не стал. Пошел к Коле Комолову.
Пока добирался сквозь гуляюще-выходную публику, ни о чем не думал. И это было, по крайней мере, сносно.
Дверь мне открыла женщина с ясными, внимательными глазами, замечательно убранной, сложной прической, с красивыми, резкими, чуть смягченными усталостью чертами лица. На ней было платье джерси глухо-фиолетового тона с высоким закрытым воротничком, наборный пояс из массивных серебряных колец, фиолетового же лака туфли с посеребренными шнурками и на каблуке средней высоты. Среднего (для женщины, собственно, даже чуть выше среднего) роста, полная, но подтянутая, легкая в движениях. Ярко накрашенные губы (но никак не намалеваны, а тщательно вырисованы со множеством полутонов-переходов), глаза чуть подсинены. Красота этой женщины не старилась вместе с ней, а просто сменялась красотой иного типа, но именно и бесспорно — красотой.
Один тип красоты держался примерно десять лет, а потом в год-полтора исчезал, переходил в другой, появляющийся на смену. И она как бы знала это, и уже привыкла, и не стремилась удержать уходящее, а со вниманием приглядывалась, каково то новое, что приходит к ней из будущего.
Это была единственная сестра Колиной мамы, его тетя — Исидора Викторовна. Я знал ее лет двадцать (столько, сколько дружил с Колей Комоловым и ходил к нему домой), и ее волшебные изменения, ее победоносное, полное достоинства движение по маршруту 40–50—60 проводило на моих глазах. Повторяю, что с десятилетиями менялся только тип ее красоты, манера очарования, если можно так сказать. На самый внимательный взгляд это была зрелая женщина, но и не больше. И уж ни о каком постарении или одряхлении и речи не могло быть.
Уверенность была ее самой заметной чертой. Вряд ли это была уверенность, основанная только на внешности и всегда безупречном костюме. Это была уверенность в сознательная — в разговоре, в репликах, и неосознанная — в движениях, всегда ловких и изящных, в свободе и естественности всех манер, всего поведения в целом.