Я вздохнул и, призвав на помощь мудрость железных мужчин («надо — так надо»), стал просматривать текст программы. Уже при первом проходе она мне показалась что-то уж больно тощей. Я стал спрашивать у Ларионовой ш> блокам, и она мне показывала: вот блок ввода, вот блок печати, вот… Н-да, а где же блок очередей?
Ларионова подарила мне взгляд «па голубом глазу» (да-да, даже бывшие спортивные летчицы на всякий случай имеют в загашнике взгляд «на голубом глазу») и даже не просто, а мило объяснила мне, что блок очередей она еще не сделала. Не сделала совсем, даже еще и не начинала.
Из моего горла рванулся было изумленный вопль-вопрос о происхождении контрольных распечаток, но как-то сам собою иссяк. Я мгновенно понял, в чем дело. А дело было в примере. В контрольном примере, на котором мы гоняли, то есть, пардон, отлаживали свои программы. Пример этот я составил очень давно, сразу, как только был готов первый вариант программы (надо же было на чем-то отлаживаться). Пример был совсем простенький: в нем роль «пакета задач» выполняли всего две задачи, да и задачи-то карикатурно короткие, одна в двадцать, другая в двадцать пять команд. Никаких очередей в таком примере возникать, конечно, не могло. Программа у Ларионовой просто не выходила на блок очередей, а этот блок и был основным логическим механизмом всего процесса моделирования.
Я ощутил слегка пьянящую смесь разочарования и облегчения. Разочарования — что готовой программы все-таки нет, и облегчения — что мои профессиональные достоинства программиста не уничтожены с легкостью необыкновенной.
И тут случилось это. В комнату влетел Телешов. Именно влетел, так что если бы на нем был фрак, то это непременно был бы фрак с развевающимися фалдами.
На нем не было фрака. На нем не было ничего, кроме безвкусных, бесцветных глаз самораспаляющегося садиста и огромного, буравящего пространство огненно-плотоядного носа. Он подскочил прямо ко мне и, но дожидаясь, чтобы я встал, не дожидаясь, пока захлопнется распахнувшаяся от его энергичного рывка дверь, заорал.
Сначала я изумился самому факту. Раньше Телешов на меня никогда не орал, а при посторонних выказывая даже и подчеркнутое невмешательство в мои полномочия как руководителя группы. Боялся, наверное, что я при всех могу указать ему на явную незаконность, необоснованность такого вмешательства. А теперь что-то изменилось, так, что ли? Теперь он не боится?
Затем я попробовал вникнуть, о чем он, собственно, орет. И тогда мое изумление превратилось в горестное, по-детски обидчивое чувство бессилия. Бессилия перед безграничностью человеческого хамства я глупости.
Телешов орал, что ему известно, что я вышел в предыдущую ночь только к утру, что в этом случае и должен был остаться на работе днем, что, вероятно, я уже несколько месяцев вожу его за нос и делаю вид, что не могу отладить программу, с которой начинающий работник (кивает в сторону Ларионовой) справляется за пару недель.
Я пытался объяснить, что мой выход на машину с полночи ничто потому, что и длительное время работал и ночью и днем и что начинающий работник пустил не программу, а только ее оболочку — ввод н печать информации, но логическая дискуссия явно не входила в планы Телешова. Он только успел начаты «Какой еще там блок очередей?» — как я снова перестал его слышать. Я видел перед собой беззвучно шевелящиеся губы и чувствовал себя, как ныряльщик, ушедший от ураганного грохота поверхности в безмолвие глубины.
Одно ощущение, предательское, сладим ощущение ожило во мне, и я почувствовал его, как чувствуют будущие матеря первые толчки еще не родившегося ребенка. Мысль тенькала, тенькала, и наконец я е неудовольствием вынужден был назвать ее себе: мысль о спокойствии. О его привлекательности, О неоправданности усилия.
Все кончилось, и исчезла мысль, и исчез Телешов. Дамы смотрели на меня с сожалением, но и с любопытством. Как естествоиспытатели: что объект предпримет? Объект (я то бишь) отключился от дам и сидел, как ни странно, с весьма сосредоточенным видом.
Дело в том, что я начинал понимать ход событий. Вернее, их взаимосвязь, их зависимость. Я начинал понимать, откуда мне начинать, чтобы сделать себя. Сделать счастье Лиде. Судьба благосклонно указала мне седловину моего падения-скольжения. Буйство Телешова было недвусмысленным указанием: критическая точка уже достигнута или где-то совсем рядом.
Сейчас или никогда. Я бродил в окрестностях чего-то очень важного, гораздо более важного, чем Телешов, программы, даже чем Лида. Но дотронуться до этого очень важного я мог только через все остальное: Телешов, программа, Лида, Комолов, Витя Лаврентьев…
Стихия иррациональных ощущений породила во мне, как ни странно, предельную логичность и собранность дальнейших действий.